А дальше мы шли наверх, словно в темноте, боясь оторваться друг от друга, и я уже не замечала, какая была лестница — будь она даже мраморная или золотая, я бы не различила, — какая мозаика на полу, какие стены и дверь в квартиру. Я даже не запомнила миг, когда мы в неё вошли, и был ли свет в прихожей — всё началось с того, чем должно было кончиться, а не начаться. С меня срывалось моё вечернее платье, моё бельё, к которому я ещё не успела привыкнуть, мой парик… Кажется, это было в темноте, потому что в окно над роялем светили непривычно большие южные звёзды…
Поднос с едой Лен принёс мне прямо в кровать. Он включил свет, и в окне я уже не увидела звёзд. Зато был заметен дымок над кофе в простой белой фарфоровой чашке. Крепкий, но переваренный кофе без сливок и бутерброды с прекрасным непальским сыром и суховатым, а потому совсем несъедобным хлебом… Лен явно не ценил мелких радостей жизни. Хотя на окне в изящном сосуде из стекла стояла лилия. Три белых ещё не распустившихся бутона.
— Я не хочу оставлять тебя здесь одну. Безопасней затеряться в театре среди публики.
Я кивнула. Да и послушать «Реквием» мне хотелось.
Зрительный зал с публикой, одетой в траур, являл собой тягостную картину. Ни обычного радостного оживления, ни милых сердцу диссонирующе-легкомысленных звуков «настройки» из оркестровой ямы. Стояла гнетущая похоронная тишина. Настоящий траур. Каждый знал, что это траур по человечеству, и если так просто расправились с теми, кого охраняла секретная служба, то его собственную жизнь сохранили лишь потому, что кому-то, кто решал теперь всё, эта жизнь была не нужна… показалась менее важной, чем жизнь одной из этих несчастных девочек…
Зал был уже заполнен, затянувшееся молчание становилось гнетущим. Люстры горели в полсилы, впервые я видела чёрный занавес, и даже красный бархат лож и балконов задрапировали чёрным атласом. Лен дал мне билет за несколько минут до начала, у самого входа в театр и, втолкнув меня в гущу толпы, отпустил мою руку. Так мы расстались. У меня было чувство, что больше я его не увижу… И поэтому, сидя в переполненном зале где-то с краю в партере, боялась глядеть на сцену. Даже когда свет потух и краем глаза я всё же заметила, как раздвинулся занавес, посмотреть на заполненную оркестром сцену не хватило духу. Я зажмурилась. Я хотела открыть глаза при первых звуках оркестра, чтобы увидеть наверняка слишком громоздкую даже на сцене фигуру Лена… Увидеть внезапно или… не увидеть никогда. Я мысленно представляла, как занимает свои места хор, как один за другим появляются солисты… Всё проходило в неестественной тишине, без аплодисментов. Ведь был траур… Но когда родились первые звуки, я не смогла открыть глаза, я заплакала. Оркестр играл замечательно. Музыка была божественной, и я вдруг разрыдалась, как в детстве, когда была чувствительной и ранимой «деревянной девочкой» — одинокой и несчастной. Я и сейчас была одинокой. И сейчас была несчастной — слёзы текли по моим щекам без удержу: ведь я плакала впервые в этот страшный день. Я рыдала, всхлипывая, как ребёнок. Этому следовало случиться со мной, когда я стояла за дверью и смотрела через стекло на трупы моих одноклассниц и мелькавшие передо мной окровавленные ножи убийц… Я вспомнила о своей маме, о бабушке — я оплакивала их сейчас, потому что не могла сделать этого раньше — ведь я их не знала, знала только, что умерли они ровесницами, едва дожив… Словом, они были немногим старше меня. Так погибали от руки убийц последние поколения женщин в нашем роду… Я оплакивала их судьбу без надежды на утешение, без надежды на встречу в какой-то другой жизни и без веры в бога — как можно верить в того, кто создал самое страшное в этом мире — смерть, смерть самых любимых и дорогих? Я оплакивала их сейчас и плакала над собой — меня, судя по всему, ждала та же судьба…
Я забыла про «Реквием» — про то, где я нахожусь, про публику вокруг — даже про Лена… Музыка унесла меня в те миры, которые, наверное, существовали там, куда отправляется наша душа, покидая эту земную жизнь.
Разбудил меня голос Лена, я вернулась назад, разум вырвался из тех миров, где хотелось ему навсегда остаться. Это была реальность, и мне вновь стал понятен язык страданий и боли. Я услышала боль в голосе Лена. В нем звучала ещё тревога, что-то было не так, он звучал как-то странно — не то чтобы срывался и был на грани срыва, но я встревожилась. Я поскорее открыла глаза и постаралась улыбнуться Лену — да-да, он смотрел на меня, и впервые я была в этом уверена, глядя на него из зала, и пел он для меня тоже. Голос его совершенно окреп, вошёл в прежнюю силу, Лен встретился со мной взглядом, успокоился и улыбнулся мне в ответ. И пел он как никогда. Зал, совершенно забыв про траур, разразился овациями.
И тут случилось нечто неожиданное. Я сразу поняла, что это за звуки. Палили из автоматических пистолетов с глушителями… Выстрелы звучали едва слышно, просто пули ударялись о стены в ложе, пустующей ложе справа, предназначенной для нашего выпускного класса… Головы в зале поворачивались туда…