Он иногда ослабевал, и такая сразу наступала мирная тишина на земле, и казалось, что уже больше не будет его, и даже светлели лица, и отдыхала листва, но тут же с новой силой подхватывало песок с дюн, воротило на сторону всю листву, так что дерево даже кренилось, и снова все наполнялось шорохом, шумом, свистом и шелестом.
— Он никогда не перестанет! У меня от него пухнет голова!
Она говорила правду, он то же самое испытывал, но, вместо того чтобы согласиться, раздражался и, что с ним крайне редко случалось, кричал:
— Уезжай домой! Да, да, можешь уезжать. А я останусь. Мне нравится здесь!
— Неправда, тебе здесь не нравится!
— Мне лучше знать!
— Это ты только из упрямства говоришь. Я же вижу... Надо было ехать на юг...
— Ну и поезжай, поезжай, черт побери! Разве я тебя удерживаю? С богом! На тебя вечно не угодишь! Тут люди живут веками, и ничего — нравится, а ты прожила всего несколько дней и захныкала. Ветер! Голова разваливается!
— Не смей так со мной разговаривать!
— А как же прикажете?
— Не смей грубить!
Но он кричал, хотя и понимал, что происходит что-то ненормальное, но не мог себя сдержать и все более раздраженно, даже зло глядел на жену и замечал то, чего не видел раньше, — у жены оказалась большая нижняя челюсть. Это было настолько неприятно, что он даже отвернулся. Откуда у нее такая челюсть? Никогда раньше не было. Откуда такая челюсть у нее?.. Он вышел во двор.
Ветер с прежней силой мел по земле. Дергались кусты. С сухим шорохом, как поземка, стлался песок, курясь на дюнах. По всему озеру шли черные волны с белым подбоем пены. И мчались облака, не очищая неба.
«Когда же он затихнет? — с надеждой глядя на клубящееся небо, подумал Евгений Николаевич. — И на самом деле голова разваливается, и где-то жена права...» Но, вспомнив ее челюсть, махнул рукой и отошел в затишек, где не было ветра, но он все равно шумел и с боков, и над головой, и у самой земли.
Так было и на седьмой, и на восьмой, и на девятый день. И все это время он свистел, шуршал, подвывал, шумел, нагоняя тоску и наполняя сердце раздражением, и Евгений Николаевич уже не мог глядеть на жену, зная, что она неотрывно смотрит на него с непреходящим укором, будто он повинен в этом проклятом ветре, и ловил себя на мысли, как было бы хорошо встать однажды утром и узнать, что ты свободен, совершенно один, то есть не то чтобы освободился от жены, а так, будто ее никогда и не было. Никогда и не было! Уйти, хоть куда-нибудь уйти!.. Но на ветру было еще хуже, чем дома. А дома была жена... И он уже не мог без раздражения на нее глядеть.
Нечто подобное происходило и с ней. Глухая неприязнь к мужу все больше овладевала ею, но, в отличие от него, она не видела его физических недостатков и корила только за ужасно скверный характер. «Эгоист! Завез и молчит, и еще злится, будто я виновата, что он затащил меня сюда... И не смотрит даже. Конечно, теперь я не молоденькая, сорок пять лет... Я же вижу, по глазам его вижу, что я ему в тягость... Как изменился! А давно ли ухаживал, дарил цветы... Был такой вежливый! Наверное, вежливостью и покорил меня. Так был предупредителен... А теперь? Господи! Молчит. Вчера за весь день ни слова не сказал. Ну, что ж... И я буду молчать... Но никогда не думала, что у него такой ужасный характер. К тому же он жесток. Он очень жесток!..»
Ветер по-прежнему, не утихая, проносился над домом, скреблись в окна жесткие ветви сирени, изредка постукивая, будто острыми коготками.
На озере давно уже у берегов вода смешалась с песком, и теперь все больше ширилась мутная полоса, уходя за отмель, вливаясь в серую взъерошенную воду. Все озеро было пустое. Только ломаные волны с острыми гребнями тускло взблескивали по всему его простору. И безостановочно многоярусно текли сизые облака, и от них земля была без теней. Иногда небо очищалось от облаков, и тогда все заливалось радостным солнечным светом, и, хотя ветер не затихал, все же становилось веселее, вселялась надежда, что ветер стихнет, — но проходило немного времени, и снова небо заволакивалось тучами, и тогда становилось еще бесприютнее...
Но проносились по дороге машины, пустые, груженые, тарахтели телеги, трещали мопеды и мотоциклы, — жизнь шла, будто и не было никакого ветра.
Но он был для этих двух заброшенных сюда горожан. Особенно им становилось не по себе ночью, когда за окнами стояла глухая полумгла и еще так далеко было до рассвета, а сна уже не было, и приходилось лежать с открытыми глазами, слушая, как гудит вокруг ветер, как глухо бьет волной о берег, как неумолчно шумят деревья.
В одну из таких ночей она заплакала. Лежала и тихо всхлипывала. Накануне они были как чужие. Даже обедали порознь. И все же она ждала, надеялась — подойдет, скажет что-нибудь ласковое, пошутит, но только однажды она поймала его взгляд на себе, и какой это был взгляд! Холодный, неприязненный. И больше до самого вечера не взглянул на нее. Не смотрела и она. Сидела у окна и глядела, как трясутся ветви на старой иве, как там, за дюнами, бушует мрачное озеро.