— Сноупс какой-то, — сказал он.
— Сноупс? — сказал второй. — Вон оно что. Значит, тот самый. — Теперь не только Уорнер, но и все остальные повернулись к говорившему — худощавому человеку в безукоризненно чистом, хотя и выцветшем, заплатанном комбинезоне, и даже свежевыбритому, с лицом кротким, почти грустным — хотя, присмотревшись, на нем можно было заметить два совершенно различных, самостоятельных выражения — одно мимолетное, спокойное и безмятежное, а под ним другое, всегдашнее, явно не терпеливое, хотя и сдержанно озабоченное, с подвижным ртом, свежим и ярким, как у юноши, но, взглянув более пристально, легко было понять, что этот человек, видимо, просто-напросто никогда в жизни не курил: резко выраженный тип мужчины из тех, которые женятся молодыми и производят на свет только дочерей, да и сами вечно остаются на положении старшей дочери у собственной жены. Его звали Талл. Тот самый малый, который зимовал с семьей в заброшенном хлопковом амбаре у Айка Маккаслина. Он еще был замешан в этой истории с поджогом конюшни, которая сгорела два года назад в округе Гренье у какого-то Гарриса.
— Гм, — сказал Уорнер. — Как вы говорите? Поджог конюшни?
— Я не говорю, что это он поджег, — сказал Талл. — Я только говорю, что он был, так сказать, замешан в этом.
— И сильно замешан?
— Гаррис притянул его к суду.
— Понятно, — сказал Уорнер. — Просто возвел на него напраслину, заставил отвечать за другого. Наверно, подмазал кого следует.
— Ничего не доказали. Может, потом Гаррис и собрал доказательства, да было поздно. Его уж и след простыл. А потом, в прошлом году, в сентябре он объявился у Маккаслина. Он с семьей работал на Маккаслина поденно, собирал хлопок, и Маккаслин пустил их перезимовать в старый амбар, который в тот год у него пустовал. Вот и все, что я знаю. А сплетен я не пересказываю.
— И я бы не стал, — сказал Уорнер. — Кому охота прослыть пустым сплетником. — Он стоял над ними, широколицый, добродушный, в потертом, строгом костюме: крахмальная, но заношенная белая сорочка, пузырящиеся на коленях, давно не глаженные брюки, — одетый чопорно и вместе с тем небрежно. Он шумно и отрывисто втянул воздух. — Так-так, — сказал он. — Поджог конюшни. Так-так.
Вечером, за ужином, он рассказал об этом отцу. Не считая неуклюжего, кое-как сколоченного из бревен и досок строения, известного под названием «Гостиница Литтлджон», у Билла Уорнера был единственный двухэтажный дом в этих местах. Уорнеры и кухарку держали — не только единственную черную прислугу, но вообще единственную прислугу во всей округе. Она прожила у них уже много лет, но миссис Уорнер все говорила, — и, видимо, верила, — что ей нельзя поручить даже воду согреть без присмотра. Джоди рассказывал, в то время как его мать, полная, живая, хлопотливая женщина, которая родила шестнадцать душ детей, из которых уже пережила пятерых, и все еще брала призы за свои соленья и варенья на ежегодной ярмарке, сновала между столовой и кухней, а сестра, тихая, полнотелая девочка, с уже округлившейся в тринадцать лет грудью, с глазами, как матовые оранжерейные виноградины, и полным, влажным, всегда чуть приоткрытым ртом, сидела на своем месте, уйдя в себя, в каком-то дурмане цветущей и юной женской плоти, не слушая его, что, как видно, давалось ей без малейших усилий.
— Ты контракт уже подписал с ним? — спросил Билл Уорнер.
— Да я и не собирался, покуда Вернон Талл не рассказал мне, что он натворил. А теперь, думаю, завтра же составлю бумагу и дам ему подписать.
— Тогда уж заодно укажи ему, который дом поджечь. Или пускай сам выбирает?