Однако эта безумная мысль служила лишь защитой от того несказанного ужаса, который охватил меня, попыткой за общей мукой не увидеть свою собственную. Я пошел искать последний след убиенного, а оказался на его похоронах, без него, без кого бы то ни было, один-единственный, не намереваясь этого делать, не зная, почему необходимо, чтоб я пришел сюда помянуть его, мертвого. Может быть, потому, что это самое печальное место в мире и молитва о покойниках здесь нужнее всего. Может быть; потому, что это самое ужасное место в мире и необходимо преодолеть страх и здесь помянуть убиенного. Или же потому, что это самое гнусное место в мире и поминание бывшего себя может здесь оказаться жутким прозрением. Я не искал его, а вот так вышло; мне это не нужно, но иначе я не могу.
У входа в город стояло человек десять, они ждали меня, словно я возвращался с того света. Смотрели на меня неподвижные, глаза их были спокойны, но они не сводили их с меня, возложив на меня тяжесть, много их на моем лбу, здесь их гнездовье, я начну спотыкаться. Я не знал, для чего они пришли, не знал, почему преградили дорогу, чего ждут, не знал, как мне поступить.
И пока я выходил из улицы, что вела к крепости, словно выходил из тьмы (снова слышал глухой звук тимпана, там его не было), среди людей, защищенных солнцем и отделенных мостом от этого пути в никуда, я видел беглеца Исхака, с одной ногой обутой, другой — босой, лицо его было жестким, как и у остальных, они одно целое, нет ни в чем разницы, я смотрю на них как на умножившегося Исхака, с массой глаз и одним-единственным вопросом в них. Из-за Исхака, кажется мне, понимаю я, почему стоят они на этом рубеже и что хотят узнать. Я понимаю совсем смутно, скорее предчувствую, из-за чего, и не смею поднять взгляд с мостовой, может быть, они раздвинутся, может быть, мы как-то разойдемся, я сделаю вид, будто погружен в раздумье и не замечаю, что они чего-то ждут, неважно, что они узнают об этом притворстве, неважно, что он тоже подумает, будто я избегаю его взгляда. А хотелось бы, чтоб его не было с ними. Они б и не пришли, если б он их не привел.
А когда стена ног выросла передо мной, я поднял глаза к лицу Исхака, я должен был увидеть, чего они хотят, чего мне не избежать. Его не было. Я знал, где он стоял, третий слева. А сейчас с этого места смотрел на меня худой паренек, ничуть не удивившийся тому, что я остановился перед ним.
В их широко раскрытых глазах было упорство, ожидание. Где он? Нету ни справа, ни слева от худого юноши, до самого конца ряда, не считая, я знал, что их девять, мой взгляд шел по их лицам, я делал смотр сомкнутым губам и напряженно сведенным бровям, я позабыл, что они чего-то ждут, я искал Исхака. Я не знал, зачем он мне нужен, не знал, что бы я ему сказал, но я жалел о его исчезновении. Но ведь я видел его, правда издалека, двадцать шагов сделал я с опущенными глазами, и солнце накрыло их, словно позолотой, в этом ином мире они пылали, как факелы, и отражали взгляд, но безразлично, я готов был отдать душу, что узнал его. Этим я ничего не должен сказать, даже если б и знал, что говорить.
Я миновал их, они расступились и пропустили меня. Несколько мгновений было тихо, я ступал один, а потом ноги зашуршали по мостовой, они пошли следом. Я ускорил шаг, они догоняли, поспешно, расстояние их не смущало. И словно бы их становилось все больше.
Опускались сумерки, весенние улицы стали голубоватыми и как будто спокойными.
Я не слыхал муэдзина, не знал, наступил ли час молитвы, но мечеть была открыта и одна свеча горела в высоком подсвечнике.
Я вошел и сел на свое место впереди. Не поворачиваясь, я слышал, как входили люди и садились возле меня, без слов, без перешептываний. Никогда они не были так спокойны. И в молитве тихи и торжественны, чудилось мне. Сдержанный гомон за спиной волновал меня.
И пока длился обряд, я ощущал, что он очень странный, иной, чем до сих пор, более жаркий и более опасный, словно подготовка к чему-то. Я знал, что он не может закончиться, как обычно. Аминь — лишь начало, а не конец; чувства были притуплены, сгустились, стали сплошным ожиданием. Чего? Что произойдет?
Во время этого безмолвия, неподвижности, в этом их желании остаться по окончании молитвы мне вдруг стало ясно то, что я не желал знать. Они хотели увидеть меня, когда я узнаю о несчастье, желали, чтоб я показал, чего я стою в эту минуту.
Я и сам не знал, чего я стою, и не знал, какой ответ им дать.
Все зависело от меня.
Я мог встать и уйти, убежать и от себя и от них. Это тоже был бы ответ.
Я мог бы попросить их уйти, чтоб остаться одному в тишине пустой мечети. И это был бы ответ.
Но тогда все осталось бы во мне. Ничто не дошло бы ни до кого. Еще будучи у крепостных ворот, боялся я завтрашней боли и раскаяния, огонь мог бы испепелить меня, горе — задушить, навеки окаменеют невысказанные гнев и печаль. Я должен был говорить. И ради тех, кто ожидал. Я человек, по крайней мере сейчас. И ради него, незащищенного. Пусть это станет скорбной братской молитвой о нем, второй сегодня, но первой, которую услышат люди.