Сочетание этих черт — твердый рационализм моей бабушки и дедовская веселость и неспособность слишком строго судить других и себя — перешли к моей матери. Ее собственный жизненный опыт, любовь к книгам, чувствительность ребенка, растущего в маленьких городках Канзаса, Оклахомы и Техаса, лишь усилили этот наследственный скептицизм. Воспоминания ее юности о христианах не были добрыми. Время от времени для моего наставления она вспоминала о ханжах-проповедниках, которые отмахивались от трех четвертей населения мира как от невежественных язычников, обреченных на вечное проклятие, и которые тут же утверждали, что земля и небо созданы за семь дней, несмотря на все данные геологии и астрофизики. Она вспоминала «добропорядочных прихожанок», которые при этом сторонились тех, кто не соответствовал их критериям добропорядочности, в то время как сами они тщетно пытались скрыть свои грязные тайны; и мужчин, которые сыпали расистскими оскорблениями и всеми способами надували своих работников.
По мнению моей матери, организованная религия слишком часто рядила нетерпимость в одежды набожности, а жестокость и притеснение в мантию благочестия.
Это не значит, что мать не давала мне никаких религиозных наставлений. Она считала, что знание великих мировых религий является неотъемлемой частью любого всестороннего образования. В нашем доме Библия, Коран, Бхагавадгита стояли на полке рядом с книгами по древнегреческой, скандинавской и африканской мифологиям. На Пасху или в Рождество мама могла повести меня в церковь, точно так же, как она водила меня в буддийский храм, на китайский праздник Нового года, в храм синтоистов и к древним местам захоронений гавайцев. Но мне давалось понять, что все эти пробы религий не требуют от меня стойкой приверженности — никаких усилий по копанию внутри себя или самобичевания. Религия — это выражение человеческой культуры, объясняла она, не ее источник, а лишь один из множества способов — и не обязательно лучший, — какими человек пытается управлять непознаваемым и понять глубокие жизненные тайны.
Короче говоря, моя мать смотрела на религию глазами этнолога, которым она позднее стала; это явление, к которому надо относиться со всем уважением, но одновременно и с соответствующей отстраненностью. Более того, в детстве я редко соприкасался с теми, кто мог предложить совершенно иной взгляд на веру. Отец не оказывал практически никакого влияния на меня в детстве, так как развелся с матерью, когда мне было два года; во всяком случае, хотя воспитан он был как мусульманин, к тому времени как встретил мою мать, он был убежденным атеистом и считал религию предрассудком, вроде бессмысленных шаманских ритуалов, какие он видел в юности в кенийской деревне.
Когда моя мать снова вышла замуж, то мужем ее стал индонезиец такого же скептического склада, человек, который считал религию не особо полезной для продвижения в мире и вырос в стране, смешивающей ислам с пережитками индуизма, буддизма и древними традициями анимизма. В течение пяти лет, что мы жили с отчимом в Индонезии, я ходил в местную католическую школу, а затем в школу преимущественно мусульманскую; в обоих случаях мою мать не волновало, изучаю я катехизис или разгадываю значение вечернего призыва к молитве, ее больше беспокоило, учу ли я как следует таблицу умножения.
И тем не менее, несмотря на всю ее ученую светскость, моя мать была во многих отношениях самым духовно пробужденным человеком, каких я только знал. Она обладала непоколебимой природной способностью к доброте, милосердию и любви и очень часто действовала под влиянием этой способности, порою во вред себе. Без помощи религиозных текстов или посторонних авторитетных источников ей превосходно удалось утвердить во мне ценности, которым многих американцев учат в воскресной школе: честность, сопереживание, дисциплина, отказ от моментального удовольствия ради достижения цели и трудолюбие. Ее возмущали нищета и несправедливость, и она презирала тех, кто был безразличен к этому.
Прежде всего она обостренно ощущала чудо, благоговела перед жизнью, ее драгоценностью и мимолетностью. Это ощущение чуда и благоговение перед жизнью можно было бы с полным правом назвать набожными. Она могла увидеть какую-нибудь картину, могла прочесть строку стихотворения или услышать музыку, и я видел, как слезы наворачивались у нее на глаза. Иногда, когда я уже подрастал, она будила меня среди ночи, чтобы посмотреть на особенно красивую луну, или заставляла закрыть глаза, когда мы шли вместе в сумерках и слушали шорох листвы. Она любила брать детей — любых детей, — сажать себе на колени и щекотать, или играть с ними в игры, или рассматривать их ладони, исследовать чудо костей, сухожилий и кожи и радоваться истинам, которые можно в них открыть. Она видела тайны всюду и радовалась самой странности жизни.