– Знаешь, до сегодняшнего дня мне казалось… что люди обязательно пересматривают систему ценностей, как только оказываются на пороге смерти. И если им удается вернуться, то их мозги встают на место. И все видится трезвее, что ли. Но, очевидно, это не так. Когда ее только привезли… на первую операцию, я имею в виду… Это на тебе не было живого места, а на ней… она просто представляла собой кучу мяса. И непонятно было, как в этой куче кровавых ошметков еще теплится жизнь. И когда она перенесла первую операцию, мы все сошлись во мнении, что это истинное чудо. Никто не говорил, но эта мысль парила по отделению, я осязал ее. Можешь назвать меня психом. Через полгода примерно Сорокин сказал мне, когда мы шли до остановки и обсуждали Архипову, что ради таких мужественных людей и стоит быть врачом. Потому что они цепляются за жизнь и не отпускают, и сделают все, чтобы помочь нам спасти их. О да, она нас очаровала, купила с потрохами – так она хотела жить! Я тотчас с ним согласился, потому что он высказал именно то, что я и сам думал. А теперь я вспомнил, что это ничего не меняет, ничего! Каждый раз надеюсь, что меняет, и каждый раз ошибаюсь. Помню, как после второго инфаркта стапятидесятикилограммовая дамочка первым делом попросила у соседки по палате булку с маком. Помню, как после ампутации двух пальцев из-за обморожения Петя, пьянчужка с вокзала, тут же принялся опохмеляться. Люди…
Он пожевал сухими губами.
– Наверное, это похоже на родительство. Я никогда не был отцом, но всегда внимательно наблюдал за другими. Человек дарит другому человеку жизнь, и это неоценимо и огромно. Но для ребенка его существование – само собой разумеющийся факт. Инстинкт. Он не требует восхищения и поклонения.
Рука Жени Хмелевой судорожно дернулась, большой палец согнулся и выпрямился. Неужели… Но нет, движение замерло так же беспричинно, как и началось. Децеребрационная ригидность, обычное дело. Гаранин склонился над девушкой и легонько провел по ладони, не решаясь ее пожать. Потом выпрямился и вздохнул:
– Кузнец Вакула покатался на черте и добыл черевички у самой царицы, чтобы подарить их невесте. А вертихвостка Оксана берет да и швыряет их куда подальше за ненадобностью… Мы выцыганили для Сани жизнь, а она плюнула на нее. И теперь сгниет сама. Как же так-то, а? Жень…
Быть может, он зря нарушал покой первого бокса, зря сотрясал воздух. На душе у него было так больно, так беспросветно тошно, что он обращался к Жене Хмелевой как к давней подруге, стремясь вызволить из небытия и вдохнуть жизнь, ту же самую летучую и переливчатую субстанцию, от которой так отчаянно отказалась Саня Франкенштейн.
Двух этих девушек кое-что связывало, и он знал, что не случайно поведал Жене о той, что сейчас лежит на цинковом столе. Им обеим некуда было возвращаться, там, под солнцем, их никто не ждет – или они думали, что не ждет.
Арсений почувствовал головокружение и сухую тошноту. Он ведь и сам боится. Каким-то образом эта безмолвная коматозница проникла в самый глубокий уголок его души, в самую чащу.
Ей просто некуда возвращаться. А он… Самонадеянно желая найти для нее дорогу, Гаранин сам вошел в лес. И, кажется, заблудился.
Часть третья. Влюбленный Анубис
В юности, в ту самую минуту, когда хулиган Колька Камынин с соседней улицы занес кулак над его щекой, Арсений Гаранин разгадал самую важную мудрость жизни: всюду сохраняй хладнокровие. Не впадай в горе до крайности, не радуйся сверх меры, не страшись больше положенного, и в этом срединном состоянии найдешь покой.
«На свете счастья нет, но есть Покой и Воля…»[4]
Долгие годы ему казалось, что в этих постулатах нет погрешности.
В кроне большой березы, растущей за окном, выводил замысловатые тягучие трели полуночник-соловей. Гаранина измотала бессонница, он выпил стакан плохо пахнущей холодной воды из-под крана и сел на подоконник, раздумывая о том, что есть правда и как ее распознать, когда она прямо перед носом… Душная безглазая ночь бесстрастно, как продажная женщина, целовала его в губы.
А правда в том, что ни Саню Архипову, ни свою жену он не уберег. Недоглядел, не понял, не поверил. Когда Саня глотала слезы на заднем крыльце и ее душа распадалась на кусочки от боли, – что он ей сказал? Арсений помнил смутно. Общие слова про молодость, про то, что все еще впереди. Господи, какая мерзость. И хуже всего то, что их последний разговор он помнит весьма расплывчато, зато отлично отпечаталось в памяти его самодовольство, когда он поднимался в отделение. Удовлетворение поверхностного человека, возомнившего, будто он здоровски кому-то помог.
Пытаясь разобраться в собственной преступной слепоте, Гаранин вспоминал и вспоминал, уходя назад по дороге своей жизни все дальше в прошлое.