Я заглядываю в гостиную, чтобы попрощаться. Говорю, что мне пора бежать, а Тилли может пока не торопиться, если хочет.
Возвращаюсь и вижу, что машины Шона во дворе уже нет. Дом выглядит пустым. Заходить туда одной мне не хочется, и я иду гулять. Вот бы сейчас была зима. Чтобы в лицо дул холодный ветер, а тело согревали джинсы и свитер. Чтобы небо казалось размытым угольным наброском, а не голубым компьютерным экраном.
В Хэмпстед-Хит полно народу. Я иду быстрым шагом; cумка болтается на плече. Ветер раскачивает деревья. Между травинками виднеется темная влажная почва. Пот понемногу пропитывает футболку, а внутри меня постепенно поднимается паника, бьется в горле, точно птица в клетке. Я никак не могу отыскать это место. «Я же знаю, где оно, — говорю я себе. — Я должна это знать». Но оно ускользает от меня, снова и снова.
Не могу отыскать даже Кенвуд-хаус, хотя бывала там сто — нет, даже тысячу — раз. Я всегда гордилась тем, что люблю потеряться, а потом разобраться со всем на ходу. Но сейчас мои нервы уже на пределе. Наконец я взбираюсь на гребень невысокого холма и вижу вдалеке белые стены Кенвуд-хаус, но вместо облегчения на меня накатывает разочарование. Кафе переполнено. Очередь длинной змейкой тянется к витрине с мороженым в дальнем углу.
Дети визжат и прыгают, получив хороший заряд сладостей и солнечного света. Французский, итальянский, испанский, польский — все языки сливаются воедино в застывшем воздухе.
Заказываю кофе, выбираю столик в самом центре внутреннего дворика — и тут же жалею, что уселась у всех на виду. Смотрю по сторонам, но он так и не приходит. Никто не приходит.
Когда мне грустно, я прячусь под одеяло. Детская привычка. Голова — шест для палатки, одеяло — стенки. Что-то вроде вигвама, только лучше. Больше всего мне нравится так делать днем, чтобы солнце просвечивало сквозь одеяло. Мне нравится, что можно рассматривать узор из гусиного пуха внутри ткани и что он никогда не повторяется. Так хочется сделать это прямо сейчас: забраться под одеяло, завеситься «стенками палатки».
Я двигаюсь так, словно иду в темноте. Стараюсь отключить мозг и прислушаться к своему телу. Немного вправо, немного влево по тонкой тропинке, что теряется среди зелени. Отыскав нужное место — во всяком случае, мне так кажется, — я останавливаюсь и оглядываюсь. По соседней, более широкой дорожке идут двое, но меня они не замечают. Я заглядываю между листьями: клочок желтой ткани, кусок синего пластика. Да, это то самое место.
Только здесь все разрушено. Пробираюсь между кустами и смотрю — не наверх, на разноцветные гирлянды, а вниз, на их ошметки, разбросанные по земле. Нитки свисают с ветвей, разорванные и бесполезные. Я опускаюсь на колени. Поднимаю ярко-розовую заколку, отливающую серебром в потертых уголках; почтовую марку со смятыми золотыми краями; кусок фольги, сложенный в гладкий квадрат; обрывок оливково-зеленого шнурка; шариковый стержень — синие чернила в нем похожи на кровь в капилляре; бледно-синее горлышко от бутылки; огрызок бумаги, исписанный выцветшими чернилами. Я перебираю свои находки снова и снова, будто мои прикосновения могут все исправить.
Вспоминаю лицо Даниэля: тонкий шрам на щеке, взгляд потерянного ребенка. Он не мог этого сделать. Наверно, кто-то нашел его тайник и подумал, что забавно будет все тут порушить. Вот почему мне хочется сбежать отсюда, из города, где любой может просто так, безо всякого повода, уничтожить то, что было сделано с такой любовью. «Но ведь это могло случиться где угодно», — говорю я себе. И в любом случае, глупо создавать нечто настолько хрупкое и бессмысленное. Так что он сам спровоцировал ситуацию.
На другом конце полянки я замечаю пустую бутылку из-под виски. Название на этикетке мне незнакомо. Думаю, что, возможно, смогу ощутить запах этого виски на чьей-то коже. Представляю, как злоумышленник пил его, скрючившись среди листвы.
Выкурив две сигареты, я засовываю окурки обратно в пачку. Потом беру заколку, поднимаю ее и привязываю к голубой нитке. Отпускаю ее, и она покачивается, словно на воображаемом ветру. Беру шариковую ручку — ее кончик забит засохшими чернилами — и подвешиваю рядом с заколкой. Я работаю медленно, хаотично и понемногу успокаиваюсь, концентрируясь на том, как лучше привязать предметы к ниткам.
По всей полянке разбросано множество мелких клочков бумаги со следами выцветших чернил. Это единственное, что здесь хоть как-то взаимосвязано. Пытаясь сложить их обратно, я смутно догадываюсь, что на листке было нарисовано женское лицо. Вижу глаз, краешек уха — и тут мне приходит в голову, что рисунок очень похож на тот мамин портрет, который я нашла на чердаке. Глупости, не стоит даже думать об этом. Я складываю обрывки в уголке и продолжаю связывать гирлянды, но чувствую, что выбита из колеи.