– Мне нужно быть абсолютно уверенным, что вы со мною будете искренны. Не ждите подвоха. Прошу понять, если бы я вам не симпатизировал, я бы не стал с вами работать. Единственно, чего я хочу – чтобы вы были вполне откровенны.
Он помолчал, потом сказал:
– Я постараюсь.
– Хорошо. Этот ответ меня устраивает. Да. Это трудно. Но – постарайтесь. Иначе я вряд ли буду полезен.
Герман кивнул и добавил:
– Принято.
Я спросил его:
– Хороший вы сын?
– Я – сирота.
– И тем не менее. Не сразу же вы осиротели.
Подумав, Герман сказал:
– Не знаю. Хороших сыновей не бывает.
– Уж будто?
Он нехотя пробурчал:
– Я очень рано уехал в Москву. Они остались в родном захолустье. Виделись редко. Очень редко. Молодость мне выпала трудная. Помощи не было. Сам пробивался.
– Понятно. Сделали себя сами. И не обязаны никому. Жестко. Но я удовлетворен.
Он усмехнулся:
– Приятно слышать.
– Но. Необходимо запомнить, – сказал я веско. – Все эти тяготы сделали вас не только тверже, но человечней и доброжелательней. С одной стороны – крутой орешек. С другой – отзывчивая душа.
Он засмеялся.
– Да. Разумеется. Выслушаю, пойму, утешу.
Он был восприимчивым человеком. Работать с ним было одно удовольствие. Почти не спорил. Такая покладистость, надо сказать, меня озаботила. Он посмеивался:
– Ну что же делать? Нет у меня никаких оснований оспаривать вас. Вы убедительны.
– Каждый из ваших оппонентов будет не менее убедителен.
– Это совсем другое дело. Они – политические противники. Исповедуют враждебные принципы.
– Не упрощайте ситуации. И противники могут хотеть хорошего.
– Неважно, чего они хотят, – упорствовал Герман, – средства другие.
– Другие – это не значит хуже.
– Хуже. Средства меняют цель.
Я удовлетворенно заметил:
– Неплохо, Герман, совсем неплохо. Это еще не аргумент, но чувствуется бесспорный драйв. Некогда ревизионист Бернштейн заметил, что движение – все, а цель – ничто.
Герман кивнул:
– Думаю, ревизионист был прав. В конце концов, всякая цель относительна.
Я усмехнулся:
– Годится, Герман. Но – для домашнего разговора. В процессе тренинга. Но – не в полемике. И конкурирующий субъект вас обвинит во всех грехах. Не исключая самого скверного.
– Это какого ж? – спросил он лениво.
– Безнравственности.
– Какой монашек! – осклабился Герман. – Так он за моралью полез в политику?
– Ясное дело, – сказал я строго, – за чем же еще? За нею, голубушкой. Мораль – в основе разумного общества, во имя которого вы и вышли на этот драматический ринг.
– Он что же, действительно убежден, что избиратели – идиоты?
– Ну, в этом он даже вам не признается. Ни вам, ни брату, ни папе с мамой. Но если он, в самом деле, рассчитывает заполучить их голоса, то вряд ли считает их мудрецами.
– В таком случае, – отчеканил Герман, – позвольте и мне его не считать гигантом ума.
– Заносчиво, друг мой.
– Нет, только искренне. А искренность – драгоценный металл. Ее не принято тратить попусту. Но что с меня взять?
Я усмехнулся.
– Неплохо, Герман. Где почерпнули?
– У вас, разумеется. Где ж еще? Запамятовали?
– Не могу же я помнить все брызги своего интеллекта.
– А я их коплю и коллекционирую, – сказал он с подчеркнутой почтительностью.
– Грубая лесть.
– Это ваша школа. Всегда говорили, что льстить надо грубо. Иначе электорат не воспримет.
Он и на сей раз не ошибся. Я в самом деле ему говорил, что завоевывать аудиторию нужно, не прибегая к хитростям. Отечественная масса чуждается слишком изысканных соблазнителей. Предпочитает родных скобарей. Но мне не хотелось признаваться, что он подловил меня на проговорке.
– Ну что же, ушки у вас на макушке. Мне, разумеется, приятно, что вы берете на вооружение мои советы и пожелания. Однако чем дальше вы продвинетесь, тем реже будем мы с вами видеться.
Герман нахмурился.
– Ну почему же? Я к вам привык. Успешен я буду или накроюсь, не понимаю, зачем нам прощаться.
– Благодарю вас. Искренне тронут. Однако, поскольку я обязан делать свою работу качественно, я вовсе не должен поощрять такую опасную чувствительность. Избранная вами профессия предполагает суровую жесткость. И я не могу быть при вас неотлучно, и вас мое вечное присутствие стало бы только тяготить.
Он недоверчиво пробормотал:
– По вашему, дружбы не существует?
– В тех сферах, куда вы стремитесь, – нет. И вообще, вспомните Пушкина. Он объяснил в четырех строках, что означает это понятие. Кстати, умнейший был человек. Как мог быть поэт настолько мудр?! Он ведь и сам говорил, что поэзия должна быть глуповата. Все знал.
Герман не стал со мною спорить. Но, помолчав, негромко сказал:
– У меня есть друзья.
– И много их?
– Двое. Зато я могу на них положиться.
– Хотелось бы мне на них взглянуть.
– Это несложно. Могу познакомить. Тем более я им про вас рассказывал.
Эти взаимные смотрины были назначены на воскресенье и состоялись на летней веранде весьма уютного ресторанчика.
Друзья Карташова – он и она – выглядели его ровесниками. Может быть, женщина – чуть моложе.