Не правда ли, графоманская тяга к перу и бумаге, тем более в эпоху предгрозья, выглядит почти аномалией? Но я давно не ищу оправданий – жизнь за письменным столом ничем не хуже любой другой. И путешествие вокруг света ничуть не более увлекательно, чем погружение в глубь души.
Каждому свое в этом мире, мы рождены для звуков сладких. Пока еще жив, я должен орудовать своим строптивым, но верным перышком – это и есть моя делянка, мое укрывище на земле. Я его выбрал, к нему прибился, присох, прикипел, мне в нем светло.
Должен сознаться, меня удивила одна ваша строчка. Тем более что она написана не патриархом, а человеком в расцвете способностей и сил. «Живем мы для воспоминаний».
Нет у меня никаких оснований подвергнуть сомнению вашу искренность, поэтому хотел бы понять, чем вызвана эта капитуляция? Вы утверждаете этой формулой, что дело не в самоценности жизни, что, в сущности, мы живем не для действия и не для творчества, это вздор, – на самом деле, готовимся к старости и запасаемся эпизодами, которые будем перетирать, или перебирать, как четки, в надежде скоротать вечера.
Но далее следуют еще более обескураживающие пассажи.
Вы пишете, что грустно жить в мире, где полноценно лишь право силы и попирается сила права. В сущности, это общее правило. Другое дело, что в нашем отечестве оно особенно эффективно.
В пору Советского Союза эта испытанная модель не утруждала себя оправданиями. Подобно красавице Кармен была беззастенчиво откровенна: «Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей». Беречься следовало самой, но где там? От гонора крыша поехала.
Чем это кончилось, известно. Однако любой урок не впрок. Осталось стойкое чувство обиды, которой новые игроки старательно не дают остынуть.
Скулящая потребность реванша – успешное зелье, оно неизменно в цене на политической кухне. Всегда под рукой искусного повара. Если дела в родной стране приходят в расстройство, самое время призвать к оружию, вспомнить прославленных покойников и, заслонившись их именами, бросить дровишки в раздутый костер. Умри сегодня, а я – впоследствии.
В те дни, когда я был молод и зелен и звали меня не по имени-отчеству, а только по имени, да и его всегда ласкательно сокращали, был я ошпарен опустошительной и грешной страстью – меня угораздило влюбиться в жену моего педагога.
Это была эффектная дама лет тридцати, возможно, чуть больше, привыкшая к мужскому вниманию. Что побудило ее отозваться на мой призыв, я и сегодня не слишком хорошо понимаю. Возможно, грешное любопытство. Впрочем, она любила напомнить:
– Не забывай, что ты моя прихоть.
По-видимому, такая уловка ей помогала держать дистанцию и ощущать себя королевой.
В городе, в котором я жил, такая история не могла пройти незамеченной – и, разумеется, наши досужие моралисты ее обсуждали с большим удовольствием. Какая печальная легкость нравов. Нет, как хотите, а в наше время мы знали, что хорошо, что дурно.
Все эти непременные толки, которые, вместе с тем, подчеркивали свою персональную белоснежность и повышали самооценку, не слишком тревожили мою даму.
– Пусть их, – посмеивалась она, – надо же чем-то им согреваться.
Я озабоченно замечал:
– Может дойти до ушей супруга.
Она небрежно произносила:
– А он человек хорошо устроенный. Отлично умеет не слышать того, чего ему не хочется слышать.
Однажды один пожилой человек, имевший в городе репутацию неутомимого острослова, меня доверительно спросил (у нас были добрые отношения):
– Скажите, он часто ставил вам двойки?
Я честно признался:
– Имело место.
Он театрально воздел свои руки:
– Боже, какая страшная месть.
То были и сладкие, и хмельные, а часто и нелегкие дни.
Сперва мне хватало ума посмеиваться, однако, чем чаще и чем охотней она проверяла, сколь велико ее бархатистое господство, тем больше во мне нарастало глухое, непроизвольное раздражение.
– Какого черта, – все чаще я злился наедине с самим собою, – я ей не паж при герцогине.
Должно быть, ее веселило и тешило сознание своего могущества. Тем большим было ее удивление, когда она, наконец, почувствовала, что я выхожу из повиновения. Я перестал искать с нею встреч, и хоть поначалу мир без нее мне показался пустым и горьким, я мало-помалу стал находить какую-то странную отраду в своей способности к резистансу.
Я обнаружил, что мне посильно остаться в своем собственном обществе. Это открытие мне доставило необыкновенную радость.
Однажды она сама позвонила.
– Ты заболел?
Я с удовольствием заверил ее:
– Нет. Выздоравливаю.
– Ах, даже так? И что означает эта нелепая демонстрация? Похоже, ты меня дрессируешь.
– Ни в коем случае, дорогая. Просто потребность побыть одному.
– Ах, вот оно что. Побег в монашество.
– Вроде того.
– Дай знать, в таком случае, когда вернешься в наш грешный мир.
– Не сомневайся. Поставлю в известность.
Такой была моя первая встреча пусть с привлекательным, но при этом вполне беззастенчивым деспотизмом.
Я понял, что всякая власть тем тягостней, чем ближе ты к ней. А значит – держись от нее подальше.