Вы просите меня объяснить, в чем все-таки заключен секрет, который определяет мастера. Само собою, есть много ответов, и каждый верен и справедлив. Бесспорно, что сердце произведения – Ваша любимая главная мысль. И все же, если мы с Вами вернемся к началу начал, к истоку истоков – все сводится к короткому слову. И в этом слове четыре буквы – ритм. Как древний Атлант, он держит и подпирает собой все здание. Когда его нет, произведение становится вялым, бесформенным, зыбким. Я мог бы об этом сказать подробно, развернуто, основательно, но нет уже ни достаточных сил, ни времени – оно истекло.
Сколько я ни помню себя, неизменно меня тяготило недоумение – как сосуществуют и уживаются меж собой проповедь с исповедью. Мне казалось, что проповедь – это властная речь, это насупленные брови, в ней слышен прокурорский раскат, в исповеди, наоборот, ощутима потребность в опоре, внимательном взгляде, в подставленном дружеском плече. Однако, в свой срок все совмещалось и, более того, оказывалось единственным способом выжить и уцелеть в этом море. А применительно к нашему брату это возможность выплеснуть в жизнь все, что томится от безответности, все, что мечтает быть услышанным и востребованным.
Я понял, что в той дерьмовой удавке, в которой я ныне оказался, самое верное решение – просто записывать все, что приходит в изнуренную голову. Я слишком стар, я слишком устал, зато я обрел относительный мир и это желанное равновесие. Мне стало ясно и легко. Задача писателя удивить, она и мешает ему распрямиться. Но вот никого на земле я не обязан ни осчастливить, ни удивить, никому я не должен открыть глаза.
И если повезет напоследок, то хлынет ничем не стесненный поток оранжевого победоносного света. И в это мгновение я почувствую, что я окончательно примирен и с иллюзорным, и с первосущностным, реальным миром людей и вещей. Вот час умиротворенного духа, вот праздник измученного пера, которое без малейшего ропота все гонит и гонит мою строку. Какая она ни есть, пусть ограниченная, уставшая от этого perpetuum mobile, зато моя и только моя.
И вот через столько десятилетий вдруг неожиданно долетел, казалось бы, давно мной забытый голос куперовского Следопыта:
– Что нужно человеку для счастья? Ему нужны двадцать лет и пустыня.
Других, столь прозрительных, прозрений я не припомню. Все лучшие перья оставили нам свои рецепты, и в каждом мог я прочесть, что молодость – это надежда, вера в себя и, прежде всего, стремление к действию. Молодость – это блуд, это труд, шум, движение, праздник и люди, люди вокруг.
И только давно умерший Фенимор Купер сказал: счастье – это двадцать лет и пустыня.
И все же и мне выпало ощутить присутствие настоящего счастья. Оно приходило в тот утренний час, когда я садился за письменный стол. Я научился издалека прислушиваться к его шагам и отличать их от всех других.
Вот оно медленно входит в дом, вот поднимается по ступеням, вот приникает к моей руке.
Оно словно спрашивает меня:
– Готов?
Я благодарно киваю.
И начинается мой ежедневный, мой никогда не кончавшийся праздник. И в редкие паузы я лишь думал:
– Досталась же мне такая судьба.
Я знаю, что время мое на исходе, что короток день и что мал мой срок. Но это лишь значит, что я не вправе бессмысленно отдать хоть мгновение, любое из них и есть моя жизнь.
Мне надо лишь дойти, досказать, прежде чем кем-то мне неизвестным будет однажды поставлена точка.
Эта профессия «литератор», когда произнесешь это слово, звучит и звонко, и щеголевато. На деле все обстоит непросто. Прежде всего, тебе никогда не удается побыть свободным, твоя распухшая голова – в каком-то прочно скрепленном обруче.
Иной раз его слегка отпустят, дадут тебе самую малость расслабиться, но тут же торопливо вернут в первоначальное положение. Вся твоя жизнь, кем-то придуманная и вместе с тем принятая тобою, – это добровольная проба на гибкость и на излом, вечный экзамен – он длится все годы, дарованные тебе судьбой. Промчится быстроногая юность, покряхтывая, пройдет зрелость, но даже умудренная старость не принесет освобождения. Этот твой выбор, твой дар, твой крест.
С ним вместе сойдешь ты в дремучую яму, в которой когда-то нашли свой приют твои настрадавшиеся предшественники. Настал и твой черед отстоять себе закуток. В нем ты укроешь от праздных глаз все то, что когда-то было тобою, и рядом с износившейся тканью своей оболочки припрячешь все то, что так и осталось ненужным миру.
Кто знает, возможно, вот эти отброшенные и невостребованные странички и станут однажды необходимы пришельцам из будущих времен, сегодня неразличимых взглядом. Никто не знает своей судьбы, ни той, что прячется за холмом, ни той, которую еще нужно задумать, родить и отправить в путь.