В такие пасмурные минуты он злился на самого себя: все это жалкие уловки с единственной целью бросить трудиться. Познать, сколь пленительны дни ветерана, осуществившего право на отдых. «Человек имеет это право» – так, вроде бы, или как-то похоже выразился в мажорных строчках славный певец сталинских праздников Василий Лебедев-Кумач. Много их было, таких трубадуров незабываемой той поры, но этот особенно выделялся. Гремели угрюмые эшелоны, долгим стоном отзывались им рельсы и паровозные гудки, и жадно к зарешеченным окнам приникали осунувшиеся люди, вглядывались в дальнее небо, хвойные чащи, вольный простор – последние судороги свободы.
А ты, который, по всем статьям, мог угодить в такую клетку – хотя бы по той простой причине, что был приметен, мозолил глаза, – и загреметь вот в таком вагоне сквозь всю необозримую Русь, сквозь все ее степи и лесостепи, чтобы однажды закоченеть и сдохнуть в какой-нибудь мерзлой яме, ты вопреки любым возможностям, несообразностям, закономерностям не сгинул, остался жить-поживать. И ведь не скажешь, что по совету галльского умника ловко спрятался. Нет, привлекал к себе внимание, что-то такое строчил, нарывался. Видно, недаром ходил в счастливчиках – каким-то образом уцелел.
Возможно, благополучной судьбой обязан он своему домоседству, он ведь и смолоду был таков. Если бы не южная тяга к прекрасным дочерям человеческим, сиднем бы сидел за столом.
Однажды один из его приятелей предположил, что он стережет собственные черновики. Безродов ответил, что днем охраняет все то, что скопил в ночные часы.
В юную пору подобный опыт казался достаточным, но с годами приятное с полезным все реже и неохотнее уживались. Что делать, – мрачно вздыхал Безродов, – кому-то моцартианские пиршества, кому-то добровольная каторга. Все правильно, каждому – свое.
Ныне, когда он не то скользит, не то ползет к порогу, к итогу, мелким стариковским шажком, вцепившись в палку – последнюю спутницу, – надо бы, наконец, решиться, приклеиться к письменному столу, начать свою заветную, главную. Но он понимал, что время ушло и этой книги он не напишет.
При этом нисколько не поощрял и не оправдывал капитулянство, наоборот, подбирал слова, чтобы хлестнуть себя побольнее. Потом остывал, принужденно посмеивался: отдай эту страсть своим персонажам, не надо транжирить последний порох.
На старте очередной авантюры – так называл он свой новый замысел, чтоб не звучало слишком торжественно – Безродов предпочитал не спешить. Долго примеривался, пристраивался, старался продлить золотые дни и с удовольствием замечал: разогреваюсь, чтоб разогнаться. Выработал свой ритуал.
Мало-помалу все больше врастал и погружался в рабочие будни. Для каждого выбранного слова нужно найти подходящее место, чтоб не мешало тому, что рядом. Каждая фраза должна естественно соседствовать с той, что ей предшествует, и с той, которой отдаст эстафету. Не нарушать ни ритма, ни лада, ни, прежде всего, главного звука.
А где обретет свою цель и гавань вся эта музыка, знает лишь тот, кто взмахивает пером над бумагой. Как дирижер над партитурой – палочкой, зажатой в руке.
Безродов неизменно оттягивал начало каждого путешествия. Он знал, что предвкушение радости всегда острей, пронзительней, слаще всякой исполнившейся мечты. Счастье оттого так маняще, что недоступно и недостижимо. Как бы упорно он ни трудился, плоды усилий разочаруют. То ли возможности дарования не позволяют стать вровень с замыслом, то ли сам замысел эфемерен. Сны разума зримо превосходили все, что рождалось, когда он бодрствовал. Годами он себя изводил, хотел разобраться, в чем причина этих упрямых несоответствий. Но так и не мог себе ответить.
Однажды приятель его познакомил с известным кинодокументалистом, прославленным мастером этого жанра.
Похоже, они друг другу понравились, то ли возникла необъяснимая молниеносная симпатия – такое случается, хоть и нечасто, – то ли характерами сошлись, оба беспокойные люди, оба охотники за характерами, выламывающимися из общего ряда. Как бы то ни было, но случилось это взаимное притяжение.
Новый знакомый был невысокий, поджарый брюнет с отчетливой проседью, с черными пристальными глазами, с мягким вельветовым баритоном. Одет был просто – синие джинсы, коричневый свитер, немного потертый, просторный чернокожий пиджак – удобно работать и удобно быстро перемещаться в пространстве. Имя с фамилией тоже под стать – два выстрела, два односложных звука. Глеб Дунц – так звали документалиста.
Однажды встретились вечерком потолковать, хлебнуть по рюмке, и потянуло пооткровенничать.
Нежданно для самого себя, Безродов вздохнул и признался:
– Грустно.
– Согласен, – отозвался Глеб Дунц. Но все же спросил:
– О чем грустите?