– Меня, друг милый, вы восхитили сверх всяких мер. Но быть восхищенным и быть ублаженным не то же самое – есть тут разница. Как уточнил бы покойный вождь: даже прин-ципи-альная разница.
– Грозно, – поежился Глеб Дунц.
Однако Безродовым овладел бес полемического азарта.
– Скажите на милость, чему мне тут радоваться, над чем рассмеяться, хоть улыбнуться?
– Боги мои, как грустна Россия! – лукаво развел руками Дунц. – Скучно на этом свете, товарищи.
– Нет, я не Гоголь, я другой, – вздохнул Безродов – вы зря подкалываете. И сами не Пушкин, чтоб так отечески печалиться о бедном отечестве. И тем не менее, объясните, что вы веселого тут нашли? Живет в своем городе паренек, живой, беспокойный, склонный к фантазиям. С детства знакомая картинка его доводит до боли в скулах. Улицы, ближние и дальние, исхожены им вдоль-поперек. Самое страшное, что происходит: проснуться утром и обнаружить, что за окном все то же и те же – вывески, фонари, подворотни, эти же лица и голоса.
Хочется разомкнуть этот круг, хочется вырваться из обихода и поместить себя в центр событий. Взметнуть, удивить, взорвать, взорваться! И в этом нет ничего удивительного. Прелесть безвестности ощущают редкие, избранные натуры. Для рядового человека высшая цель – из ряда выйти. Нет для него ничего мучительней его неприметности и безвестности.
И сколько их, маленьких честолюбцев, в своих городах, городках, городишках, готовых оглохнуть и онеметь, готовых ослепнуть, чтоб их увидели! Жизнь томительна, неказиста, вот и приходится разукрашивать эту корявую физиономию. Все оказалось не так, как мечталось, не так, как придумывалось по ночам.
И наконец, одному из сотни, из тысячи, из десятка тысяч, блеснет удача, придет Глеб Дунц, охотник с камерой, и однажды запечатлеет твою легенду, твою голубую сказку, твой миф. Что из того, что зрители в зале потешатся над твоей тоской, – тебя за-ме-ти-ли, ты засветился.
– Ну что же, – рассмеялся Глеб Дунц, – все в выигрыше, никто не в убытке. Я снял свой сюжет, паренек замечен, писатель Безродов набрел на мысль, которую в свой срок нам вручит. И нет никаких причин, чтобы киснуть. Уж вам-то тем более. Жизнь удалась.
– Наслышан, – сказал Безродов. – Все правда. И сам привык, что хожу в счастливчиках. Уверены в этом благожелатели, уверены и милые люди, которых так бесит моя репутация бодрого баловня-удальца. Хотелось бы им поднять настроение и успокоить. Не все так светло.
– И что же томит ваш скорбный дух?
– Причин немало, – сказал Безродов, – но все их можно свести к одной: усилия оказались бесплодны. Не оправдались мои надежды и не сбылись мои мечты.
– Хотите, чтоб я разубеждал? – осклабился Дунц.
– Не имеет смысла. Возраст не позволяет обманываться. Моя неудача была неизбежна. Как говорят теперь – закодирована. От проповеди меня тошнило, для исповеди – не хватило отваги. Все четко, бесстрастно, как камера Дунца. К тому же мой персональный финал сомкнется с концом бумажной книги.
– Печально, что оказался виной таких макабрических настроений, – сказал Глеб Дунц. – В который уж раз я убеждаюсь, что в общем-то документ не востребован, не нужен, а возможно, и вреден. Но пасторалей я не снимаю. Тем более всегда наготове дежурная оперативная кисть для срочной подмалевки традиций. Традиции хранить надо в свежести. И есть ли у времени и сограждан запрос на независимый дух? Если сознаться – я не уверен.
– Хотите, чтоб я вас разубедил? – спросил Безродов.
– Хочу. И очень.
– Попробую. Пусть не сегодня, не завтра, но все же в один ненастный день мы повзрослеем и возмужаем. Не будем обливаться слезами над вымыслом, но сухими очами взглянем окрест себя по-радищевски, поймем, что созрели до камеры Дунца.
Документалист покачал головой.
– Поставили вы меня перед выбором. Сказать, что согласен, – будешь смешным, спорить – нелепо, а промолчать – то ли чрезмерно многозначительно, то ли недостаточно гибко. В общем, что ни скажи – все мимо. Обидней всего, что в общем, вы правы – я в самом деле все не взрослею. Одно утешает – не я один. Шагаю вровень со всем населением. Найдите хоть одного верноподданного, который не грезит о независимости, и хоть одного, кто ее не боится.
Безродов кивнул.
– Да, вы – не один. И органический патернализм не просто религия нашего общества, не сверхидея, он существует на уровне нашего подсознания, на уровне нашей физиологии. Он входит в наш природный состав, он обусловил народный характер и сделал наш исторический выбор. И все ж, коль придется в землю лечь, так хоть шагнем в нее предпоследними. Последней умирает надежда.
– Что ж, будем надеяться. Доброе дело. Простите, что не сумел развлечь.