— Представь себе, брат мой, что мы в Аль-Кудсе, — обратился я к «салихуну», — что мы сидим в кофейне, что весело нам, играем в нарды, в шахматы и все шесть наших чувств действуют разом!
— В Аль-Кудсе в шахматы не играют! — заметил он мне сердито. — Это игра для варваров: сидеть и улыбаться друг другу, точно скоты.
— А ты почему молчишь? — обратился я к Кака-Бабе. — У тебя все в порядке? Челюсть у тебя не болит? Может, ты рот раскрыть не можешь?
И потянулся рукой через стол, чтобы потрогать его челюсть — замечательные шарниры. Но он отстранился, рука моя свалилась в дыню. Я взял кусок красномяски и стал его жрать.
— Слушай, расскажи хоть раз про гаремы, про шейха! Расскажи, как вы там кутили?
…Я вздел глаза на балкон. Вся банда братьев моих палестинцев выражала собой окаменевшую группу, а Мирьям царапала себе лицо. «Запомните это на всю жизнь, — злорадно подумал я. — Будете внукам своим рассказывать. Дракон, поверженный к ногам еврея, навечно в ваших зрачках…» Но Кака-Баба зашевелился, потом, шатаясь, как больная кошка, суставчато стал подниматься. Я отступил, в глазах у него я увидел уйму грогги, а он смотрел на меня и все никак не мог вспомнить. Он слишком долго лежал, отдыхал слишком долго! Он может снова взвиться в воздух и садануть копытом… Этого я боялся. Потом он вспомнил меня, все вспомнил и стал вытягивать руки. Ладони его изогнулись, как два меча, а ими пронзают кишки в шотокан-карате, протыкают горло, легким прикосновением вынимают из человека оба глаза — и кровь моя леденела…
— Бокс! — рявкнул старик Рустем и отскочил в сторону.
И тут я вылетел на него со вторым своим крюком.
Я сильно хмелел, я начинал хмелеть сверх всякой меры, в глазах у меня был туман, было много грогги. Я услышал голос Кака-Бабы, бросил дыню, утерся и приготовился слушать.
— Певичка одна славилась игрой на лютне. Днем она приходила за сотню долларов, а ночью — за две. Один богатый купец влюбился в нее и стал докучать любовными письмами. Он ей писал, что жить без нее не может, что потерял покой, и умолял явиться к нему хотя бы во сне… Тогда терпение у Джамили лопнуло — Джамиля звали ее. «Передайте этому скряге, пусть пришлет мне пару зелененьких, тогда я явлюсь к нему! Явлюсь наяву, а не во сне…»
С некоторых пор я пил исключительно сам — наливал себе сам, а с ними даже не чокался. Они сидели ужасно далеко, я наблюдал за ними, как через перевернутый бинокль. И они на меня смотрели — смотрели и ждали чего-то. Как-будто дали мне яду и ждали: а что с ним будет? И я ждал-ждал и спрашивал у себя: «Сблюю или нет? Нет, сблюю все-таки…»
Все выпитое вздергивало меня, между прочим, на подвиг, но я смотрел на Кака-Бабу и все внимательно слушал.
— Так я о той певичке… Очень часто мой повелитель всходил с ней на любовное ложе. У нас во дворце было триста шестьдесят комнат, я сам их считал, и каждый день мой повелитель проводил свое время в другой, кончая таким образом весь круг года. Потом был у нас пруд, весь наполненный ртутью…
Я присвистнул от удивления и бешено зажестикулировал: о подобных прудах я в жизни не слышал! Весь я был мокрый и скользкий, весь я дымился — в животе у меня клокотало сейчас пятьдесят градусов мерзейшей анисовки, да и снаружи было не меньше. Я эти градусы плюсовал, и они, видать, плюсовали. Выходило градусов сто — ровно точка кипения!
…На балконе задвигались, загрохотали, повскакивали все на ноги. «Хаян, воздвигнись!» — кричали ему. Но все было кончено! Я удивился еще: какой у этого дикаря стойкий вестибулярный аппарат… Кладовщик поглядел на табурет у стены: там стоял наготове графин с холодной водой — на такой именно случай… Спустя минуту Кака-Баба снова поднялся. Стоял и качался, дрожали колени, дрожал он весь, как будто кусали его слепни. Я обошел его кругом. «Он что, ни разу в жизни не дрался? Э, вшивенький, видать, был у него шейх, никто на этого шейха даже не покушался! Тоже мне, телохранитель…»
— По всем четырем углам стояли столбы из массивного серебра, а шелковые канаты держали в воздухе матрас. На это ложе как раз посередине пруда они и всходили, предаваясь всю ночь ласкам и развлечениям. Стоило это видеть, как в лунные ночи сияние ночного светила сливалось с чудным, серебряным блеском ртути, а пение волшебной Джамили — со звуками ее божественной лютни!
— Да брось ты трепаться! — воскликнул я. — Ртуть испаряется! Они у тебя в ту же ночь на своем матрасе подохнут! Ну ты же грамотный человек, Кака… Химичишь в лабораториях вроде — ртуть испаряется, пары ее ядовиты! Нет, таких прудов не бывает, не может быть. И вообще — ртуть, она в землю уйти норовит, она слишком тяжелая. У нас выгребные ямы так чистят: бросят ртути, а она за ночь все дерьмо и утянет… Ты вот что лучше скажи, — спросил я его. — Ты плавать стоймя можешь? Плыть в пруду, в Ляби-хаузе нашем, и держать жаровню на вытянутых руках, жаровню с пловом, можешь? Ты сам-то хоть раз входил в воду?