Четыре высокие колонны поддерживали крупный портик, в тени под ними утопало девять окон нижнего этажа и двойная дверь парадного входа: чуть пологая крыша портика тускло сияла в поздних лучах солнца. Хоть выложенная камнями дорожка поросла травой, хоть никем не обрезаемая сирень у входа буйно разрослась, здесь все в основном осталось по-прежнему.
Сара вышла, обошла машину, открыла дверцу, вытащила Хезер, поставила ее на ноги. Медленно стала подниматься с ней по ступенькам. Когда подошли к дверям, Сара, поддерживая Хезер за талию, свободной рукой вложила в замочную скважину ключ. Открыла дверь, ввела Хезер в дом.
Спертый воздух, пахнет мускусом, темнеет мебель в полумраке, на мраморном полу вестибюля призрачным саваном лежит пыль. К горлу Сары подступил комок. Никто, кроме смотрителя, не бывал в доме с того самого дня, как умерла бабушка.
Чтобы не тащить Хезер по винтовой лестнице наверх, Сара решила поместить ее в гостевую комнату, которая располагалась как раз за «летним кабинетом» деда. Раньше здесь была «оранжерея», так по крайней мере окрестил ее дед, однако оба поколения детей сперва преобразили ее в помещение для игр, а потом, когда все дети выросли, комната стала предназначаться для семейных гостей, туда поставили огромную кровать и оборудовали тут же ванную комнату.
Сара опустила Хезер на старую, продавленную тахту, укрыла легким одеялом, которое нашла здесь же, в громадном стенном шкафу. Удостоверившись, что гостья устроена удобно, пошла обходить дом, смахивая пыль, распахивая окна.
На первом этаже было семь комнат, все располагались вокруг овального вестибюля и винтовой лестницы. Две из них, «летний кабинет», а по существу старинная библиотека — стены в дубовых панелях, книжные шкафы от пола до потолка — и огромная гостиная с тяжелой мебелью позапрошлого века английского и американского образца, которую дед так любил, выходили окнами на фасад, с видом на сбегавшую вниз лужайку, тенистые деревья, широкие просторы реки. За этими комнатами шла столовая, отделенная от гостиной раздвижной дверью, которую на памяти Сары никто никогда не задвигал. В столовой мебель такая же, как в гостиной, плюс еще массивный стол из вишневого дерева, и вокруг него, как и прежде, застыли обитые гобеленом стулья. В глубине дома, окнами на подъездное шоссе и тенистую рощу на самом краю лужайки, — кухня, комната для завтрака и бельевая.
Почему-то второй этаж запомнился Саре своей новизной. Мебель в просторной хозяйской комнате, спальне и гостиной, которые занимали дедушка с бабушкой, была легкая, по большей части плетеная или из бамбука; три остальные комнаты, такие же светлые, просторные. Поднявшись на последний виток лестницы, Сара оказалась в комнате, где когда-то жила, — маленькой, со скошенным потолком, с двумя старинными слуховыми окошками в крыше, с веревочной лесенкой на блоке, которую можно спустить и оказаться на капитанском мостике — выступе портика. Иногда в душные летние ночи отец позволял Саре с одеялом и подушкой устраиваться на крыше, где было прохладней. Она лежала, уставившись в бесконечные неподвижные стаи ярких звезд на темном небе, ждала, когда покажется лик луны или, если повезет, блеснет тонким волоском хвост кометы. Сара немного постояла посреди комнаты, погрузясь в воспоминания; наконец, поборов мягко накатившую волну грусти, она решила спуститься, посмотреть, как там Хезер.
Женщина во сне сбросила с себя одеяло, казалось, она вот-вот проснется. Веки подрагивали, шевелились губы; руки, словно оживая, слабо трепетали, как пойманные в силок птицы; пальцы красивые, длинные. Сара вышла к машине, вынула продукты, купленные во Фредериксбурге, поставила чай, выпила, вернулась в большую комнату, села напротив Хезер и стала ждать.
…Она беспомощно лежит, брошенная на узкую грязную койку, вокруг серые стены. Здесь сильно и едко пахнет потом, будто несет зловонием от какого-то мерзкого растения. Нельзя забыться, не идут мысли, не вспыхивают воспоминания, ничего не существует, кроме этого кошмара: какие-то подонки лезут к ней снова и снова, измываются, ей больно, гадко…
— Очищение! Очищение!
То и дело повторяет голос. Это все во имя очищения, ибо грех ее огромен, он трепещет в глубине ее души, прячась в темных закоулках, его извести может лишь самая суровая кара. Виной всему Филип, ибо он суть ее греха, ее страсти к нему, неизбывной, неистребимой. Вот она, скверна, которую нужно изгнать.
Потому — очищение. Освобождение от греха, вызывая отвращение к греху. И снова один за другим, один за другим, пока кровь не смоет грех, и она кричит-Пощадите!
Звучит голос, который знает, что будет. Перед глазами всплывает юный лик, похожий на Христа. И останется только боль, ничтожный отголосок того греха, что родился, когда еще не было боли. А после наступит мир и сон; и вкрадчивый голос, который знает, что будет, тихо нашептывает из глубины убаюкивающей тьмы:
— Похоть же, зачавши, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть. Знаешь ли ты слова эти, Хезер?
— Это… это из Иакова…