— Да вы курите, курите, — сказал генерал. — Когда Леониду Ильичу врачи запретили курить, он просил помощников себя не ломать: "Хоть любимым запахом потешусь…" Кстати, — генерал поднялся, — один из следователей Зои Федоровой по профессии был инженером, специалистом по радио… Да, сдается, что так, мил-душа… Они ж все начинали плакать, когда я выкладывал на стол папки с их "делами"… А тот держался крепко, достойно, сказал бы я, держался… Когда я взял с него подписку о невыезде — ясно было, что сажать надо, сажать и судить: гнал в каземат заведомо честных людей, — он тогда рассмеялся, глядя мне в глаза: "А с ЦК подписку о невыезде не хотите взять? Меня ЦК мобилизовал в органы, был бы радиоинженером, горя б не знал, а меня с любимого дела сорвали, сказали, что партии угодна борьба с врагами, а каждый, кто попал на Лубянку, — враг, невиновных Советская власть не карает… Как бы вы на моем месте поступили?" И я был обязан ему ответить: "Не знаю…" Я и до сих пор не знаю, как бы повел себя, окажись в его положении…
— Но ведь вы ничего не показали на секретаря ЦК Кузнецова, Иван Иванович? А покажи вы на него — большую б карьеру сделали…
— То был не допрос, мил-душа, то было собеседование, а это, как Бабель говорил, две ба-альшие разницы… Мы, мил-душа, все грешны… Если не делом, так помыслом, не помыслом, так незнанием того, как бы повели себя, усевшись на табурет, что ввинчен в пол напротив следовательского стола… Вы мне оставьте фотографию этого господинчика… Копия есть? Или единственный экземпляр?
— Есть еще. Но учтите — это робот, правда, прекрасно выполненный.
— А может, останетесь у меня постоем? Я вам кое-что расскажу из прошедших эпох — может пригодиться: в частности, о том, что мне рассказала Федорова, когда я вручил ей документ о реабилитации…
Встретив Костенко (на кухне пахло картошкой с луком), Маняша ахнула:
— Миленький, миленький, что с тобой?
— Ничего…
— У тебя глаза больные! Совершенно больные глаза… Ну-ка, давай мерять температуру…
Он погладил ее по щеке (господи, когда ж я в последний раз называл ее "персиком”? как же быстро мы отвыкаем от ласковой поры влюбленности; неблагодарность человеческой натуры? моральная расхлябанность? ритм нынешней жизни?), покачал головой:
Температура нормальная, Маняш… Просто во многия знания — многие печали.
— Ты его нашел?
— Да…
— Интересно?
— Если "страшно" может быть "интересным" — да.
— Самые интересные сказки — страшные.
Костенко устроился возле маленького бело-красного кухонного столика, улыбнулся:
— А ведь воистину счастливый брак — это затянувшийся диалог… Мне с тобой чертовски хорошо, Маняш…
— Заведи молодую любовницу, тогда еще больше оценишь… Хочешь рюмку? С устатку, а?
— Стакан хочу.
— Плохо тебе?
— Очень.
— Да что ж он тебе такого наговорил? Черт старый!
— Не надо так… Он — чудо… Он выдержал испытание знанием ужаса… И остался жив… Нет, я неверно сказал… Не как медуза там какая, а как гражданин идейной убежденности…
— Ты не боишься таких людей? — спросила Маша, налив ему водки и поставив на длинную деревянную подставочку сковородку с картошкой; лук слегка обжарен, присыпано петрушечкой; четверть века вместе, каждый понимает каждого ("знает" в этом случае звучит кощунственно, протокольно; впрочем, и "понимает" — не то; "ощущает" — так вернее).
— Каких? — спросил он, медленно выпив стакан водки. — Сформулируй вопрос точнее, Маняш…
— После всех этих ужасов, о которых пишут, после моря крови… У меня перед глазами все время стоит письмо Мейерхольда, как его, старика, били молодые люди, которые не могли не помнить театра имени Мейерхольда… Как можно остаться идейным? Я понимаю, это не мимикрия, но все же, по-моему, это борьба за себя, Славик, борьба за свою обгаженную жизнь, за крушение идеи…
Костенко ковырнул картошку, есть, однако, не стал, хотя мечтал об ужине, пока трясся в автобусе…
— Робеспьер был идейным человеком, Маняш…
— А сколько голов нарубил?
— Давай тогда предадим анафеме и Пугачева, и Кромвеля, и Разина… Действие рождает противодействие… Око за око, зуб за зуб… Из ничего не будет ничего… После республики Робеспьера появилось консульство "железных" диктаторов, а после — император Наполеон… А потом вернулись Бурбоны, родившие — своей дурью — террор новой революции, которая наряду с лучшими людьми поднимает и муть, люмпен, жестокость, месть… Но ведь — через кровь и восстания — все кончилось демократической республикой… Значит, несмотря на реакцию, кто-то хранил веру в государственную уважительную доброту? Если бы до февраля семнадцатого Россия властвующая — крохотулечка, процент от всего населения — поделилась своими благами с массой народа, думаешь, люди б пошли громить околотки? Если б в сентябре Керенский дал народу хоть что-либо, кроме свободы слова и митинга, думаешь, Октябрь победил бы?
— Ты стал отставным крамольником, — сказала Маша и автоматически, по привычке, включила маленький приемник.
— Выключи, — сказал Костенко. — Как не стыдно…
— Мне не стыдно, Славик… Мне страшно. И чем дальше— тем больше… Сейчас всем страшно, милый…
— Оттого, что много говорим, а мало делаем?