Тут уж академик осерчал не на шутку, выложил на стол свои козыри: лестные предложения, которые были сделаны ему по поводу той же разработки другими фирмами, и "Фарбениндустри" пришлось капитулировать. Потом, когда Каро пришел к нему с повинной и они помирились, Ипатьев все равно держал ухо востро. "Фарбениндустри" в десять раз повысил ставки, предлагал ему уже 250 тысяч марок, частями: сначала треть, потом шестую долю — по мере внедрения метода в производство. Ипатьев поставил твердое условие: триста тысяч — и сразу, безо всяких дробей. Каро сумел добиться и этого… Англичане, которые столь же привычны к лицедейству, как российские обыватели, никогда бы так легко не попались на обмане, не случайно Англия — родина величайших актеров. Там есть из кого их вербовать. И только русскому театру по силам их обставить…
Со стороны "Фарбениндустри", кстати, была сделана попытка Ипатьева перекупить. В приватной беседе в кабинете одного из директоров ему были предложены очень хорошие деньги за то, чтобы Ипатьев сообщал красильщикам результаты своих разработок до того, как они попадут в печать. Можно было бы (директор деликатно покосился в окно, за которым как раз маршировал жиденький строй штурмовиков) подумать и о переходе на постоянную работу, например, с переселением в один из германских городов. На великолепных, царских (так он и выразился) условиях. Ипатьев оба предложения энергично отверг. "Знаю, — вздохнул директор, — слышал — вы человек принципиальный, патриот…"
Здесь тоже любили прихвастнуть осведомленностью. Незадолго до того Ипатьева познакомили с Эйнштейном. За ужином в профессорской компании, где это произошло, кто-то спросил русского гостя, почему он не перебирается за границу. И условия для работы были бы получше, и за жизнь можно было бы не опасаться. А то, если верить газетам, в Москве такое начинается… Ипатьев ответил так, как отвечал на подобные вопросы десятки раз, начиная с семнадцатого года: можно не одобрять поступки властей, которые правят в стране, но это не освобождает от обязанности добросовестно трудиться на ее благо. При царском режиме многие ученые тоже не были его поклонниками, но работали на совесть. Покидать Родину — позор. Эйнштейн встал, объявил, что это — ответ настоящего гражданина, и пожал ему руку. Тогда еще были в ходу такие искренние, но слегка театральные демонстрации человеческой солидарности. Несколько лет спустя Эйнштейн и Ипатьев, встретившись в городке, удаленном на тысячи миль и от Германии, и от России, вспомнили этот эпизод с грустной усмешкой…
Два месяца в Берлине пролетели скоро. Ипатьев успел исполнить далеко не все, что намечал. Не попал в Мюнхен, где стажировался Разуваев (а навестить его очень хотелось). Не добрался и до Страсбурга, где ему должны были вручить диплом почетного доктора местного университета. Отношения между СССР и Францией были натянуты, и ему не удалось оформить въездную визу. Особого огорчения это не вызвало: в июне Ипатьеву предстоял новый маршрут в Германию — он был приглашен на Всемирный энергетический конгресс.
Мартовская Москва разительно отличалась от декабрьской. В присутственных местах царила нервная, паническая суета. Многих служащих не было на месте, и никто не хотел объяснять, куда они делись. Вокзалы кишели толпами угрюмых, оборванных людей, которые шарахались от любого встречного. "Коллективизация" — это слово пестрело в газетах, шуршало в учрежденческих коридорах, каиновой печатью читалось на лбах обитателей вокзалов.