У них «открытый дом», тоже в самом правильном, не слишком современном понимании. Многочисленные гости, которые валом валят в Петровское, сами жарят картошку на огромных сковородах, заваривают чай, рассаживаются вокруг диковинного стола на тяжелых стульях, которые Боречка вырезал когда-то из ганнибаловских лип. Утром поедают яичницу – где в это время хозяева, никто не знает, но понятно, что на работе! – и отправляются… бродить.
В Пушкиногорье не имеет смысла носиться с экскурсионной группой, как бы ни был хорош экскурсовод. Имеет смысл только «бродить»!…
И – не знаю, почему так нам повезло! – мы были допущены к Боречкиным картинам.
Вы знаете, он пишет картины в мастерской, которая примыкает к бане, мне кажется, что именно в таких мастерских рождаются самые удивительные работы!… Я редко бываю в мастерских художников, почти никогда, но именно такие кажутся мне почему-то самыми правильными. Боречка пишет в «свободное время», то есть когда не исполняет многочисленные обязанности хранителя музея. Времени маловато, конечно, но он очень старается выкроить, и Любочка ему в этом всячески содействует.
Он пишет пейзажи – Сороть, Святые Горы, Петровское, Тригорское, ганнибаловские липы.
И еще он пишет… Пушкина.
Мне кажется, что писать Пушкина почти невозможно. Страшно очень. Это все равно что писать… ну, не знаю… иконы. Для этого недостаточно уметь рисовать.
Для этого нужно уметь… верить.
А это не у всех получается, вернее, не получается почти ни у кого, ну, если искренне-то!… От души.
У Боречки Козьмина получается, и объяснить, как именно получается, невозможно. Честно, я не хотела смотреть картины – мало ли, какая ерунда там окажется, и все исчезнет! Магия, волшебство, очарование, «гений места», как писал Петр Вайль, все тогда пропало!
Ничего не пропало.
Пушкин на Боречкиных картинах оказался именно таким, каким я его себе представляла всю жизнь. Очень молодым, «безбашенным», странным. Мне так и слышалось, как он насвистывает – там, внутри Боречкиных картин. Мне так и виделось, как подбрасывает и ловит тяжелую трость смуглой тонкой рукой, как строит глазки барышням Вульф из Тригорского, как скачет через поля, как кидается в холодную Сороть, фыркает, отплевывается и откидывает со лба длинные темные мокрые волосы!…
Не знаю, почему Пушкин решил поселиться внутри именно Боречкиных картин – кто их разберет, гениев!… У них какие-то свои дела, нам, обыкновенным людям, совершенно недоступные.
Мне очень хотелось Боречкину картину, но удалось добыть только в Москве, и никакого Пушкина на этих картинах, которые в Москве, разумеется, нет. Пушкин остался в Петровском, и это, видимо, самое правильное. На моей – зимняя деревенская церковь и снегири. С ней что-то странное происходит, потому что утром совершенно очевидно, что на картине восход, а вечером так же очевидно, что закат.
И я не уверена, что это нужно как-то объяснять.
И еще – напоследок.
Экскурсию по Петровскому нам все же организовали. Любочка настояла. Вела ее жена Саши, сына Козьминых, который тоже всю жизнь провел в Пушкиногорье. А жена – нет. По-моему, Саша добыл ее в Питерском университете, где когда-то учился, и родом она из Томска.
Она рдела, переживала и очень старалась, чтобы мы полюбили Петровское. Как она сама когда-то полюбила.
Знаете, сказала нам Сашина жена, там, в Томске, я никак не могла понять, что такое «чувство родины». Никакого такого чувства у меня не было и появилось, только когда Саша привез меня сюда, в Пушкиногорье. Вот здесь я понимаю, что вокруг – моя родина. Мне это особенно отчетливо видно на полотнах моего свекра, Бориса Козьмина.
Вы знаете, мне тоже.
Я погибла в прошлую пятницу.
А все потому, что меня никто не ждал.
Впрочем, расскажу свою историю по порядку. Несмотря на посттравматический синдром, я сохранила способность излагать мысли последовательно. И прекрасно помню, с чего мое дикое приключение началось.
Итак, я возвращалась в Москву из командировки…
По большому счету во всем виноваты командировки. Денис давно зудел, что ему надоели мои бесконечные мотания по стране. Что он безумно хочет, чтобы я сидела дома. Хотя бы вечерами. И чтобы в нашем доме пахло свежеприготовленной едой: «Ладно, пусть не пирогами, я уже устал просить тебя испечь пироги… Делай мне по вечерам хотя бы, я не знаю, яичницу!…» – «Ну, яичницу ты и сам можешь себе приготовить», – возразила я ему тогда. И, наверно, зря, потому что тут он совсем взбеленился: «Вот именно! Именно, что сам!… Я сам готовлю себе яичницу, сам глажу себе рубашки, потом один ложусь в холодную постель – где тоже обнимаю себя сам!… Тогда позволь узнать, дорогая Ксения, – бог знает, сколько яду вложил он в эти последние два слова, – зачем ты мне нужна?!»