Набожа часто бывала на болоте — чаще, чем приличествовало, и всегда по темноте, когда сородичи жались ближе к очагу. Она ходила без факела, нащупывая корни и камни носком башмака, и, скорчившись на дальнем конце гати, выла и причитала, как в тот день, когда пропал Арк, словно это было вчера. Наплакавшись, ложилась на бок и смотрела в густой болотный мрак. После рыданий приходило изнеможение, предвестье блаженного состояния между явью и сном. Она блуждала по этой узкой полоске, по грани, где Арк полностью занимал ее мысли: его удлиненное лицо и внимательные глаза, светлые ресницы и брови, мягкий изгиб пятна в форме полумесяца на щеке, слипшиеся от влаги тонкие волоски на шее. Она вызывала его в воображении и усталым рассудком узнавала на щеке его горячее дыхание, его легкую ладонь на спине.
Дни становились все короче, и сумерки наступали раньше. Так продолжалось долгое время, но Набожа, казалось, ничего не замечала, пока однажды внезапно не осознала сдвиг времени, который поразил ее не меньше, чем поражает при пробуждении вид укрытой первым снегом земли. И на гати было то же самое. Набожа взглядывалась в туман, в мельчайших деталях вспоминая лицо Арка таким, каким видела его в один из вечеров. Затем его руки, тяжесть его тела, отчетливый бугорок у основания его большого пальца.
Днем она понимала, что тяжесть тела и бугорок были воспоминаниями из прежней жизни, которую уже не вернуть, но ночью на гати кожа у нее покрывалась мурашками под ладонями Арка. Так живо. Так по-настоящему. И ей хотелось еще.
Набожа стала строить весь день вокруг этих ночных бдений. Поднималась до петухов, разводила огонь, молола пшеницу и готовила творог, если Стряпуха оставляла на ночь молоко, смешанное с крапивным соком. Потом в обе горсти рвала мокричник и щавель — глаза всегда чуть опережали руки, высматривая следующий пучок. Травы она всегда собирала в одиночестве, не тревожимая детской беготней или словоохотливой невесткой. Ее уединение было полным, когда она потворствовала своей ежедневной привычке — жевала листик крапивы и говорила: «Сегодня я беру Арка». За ужином она ела без удовольствия: торопливо проглатывала мясо, чтобы поскорее пойти оттирать песком котел, с чистой совестью оставив на других грязные тарелки и миски. Ввечеру Набожа собирала дикий хмель, развешивала на просушку чистяк, толкла коренья. Она стала вести тщательный учет снадобий. Сумерки же она оставляла для гати и распределяла дела так, чтобы в это время не задерживаться у очага. С наступлением темноты, несмотря на оставшиеся дела в хижине, ею овладевала настоятельная необходимость пополнить запас сального корня.
Уходя со двора Кузнецов, она не искала предлогов: сушеный малиновый лист подошел к концу; младенцу Хмары нужен медвяный корень, чтобы натирать десны. Если Молодой Кузнец решит искать ее, он не будет знать, куда пойти. В лачугу Карги? Или в хижину матери, где Набожа частенько готовила свои отвары и мази? Теперь она считала подарком судьбы запрет матери Молодого Кузнеца держать у них в дому все эти «вонючие склянки» и «тухлое сено». Если супруг твердо решит отыскать ее, но не застанет в материнской хижине, есть еще семь домов, и Набожа может оказаться в любом из них, смазывая сыпь бальзамом из мокричника или накладывая на рану примочку из плакун-травы. Но он не станет унижаться и ходить по домам, ища супругу.
Что-то сдвинулась с мертвой точки: теперь матери Молодого Кузнеца по вечерам все чаще хотелось общества Набожи. Возможно, в душе она и впрямь переменилась по отношению к девушке: подарила отрез, а недавно сказала, что ее творог лучше Стряпухиного. Однажды вечером в проливной дождь Набожа, не имея возможности выйти из дома, сидела в свете мерцающего огня вместе с остальными; теперь это случалось почти каждый вечер. Подняв голову, она заметила, что мать Молодого Кузнеца, обшивавшая мехом плащ, наблюдает за ней, отложив работу.
— Тебе к лицу жизнь с Кузнецами, — сказала мать Молодого Кузнеца. — Твоя бледность стала привлекательной.