Всю следующую неделю после третьего свидания с Дикисом Липман нигде не находил для себя места и покоя. Дома он почти не сидел. Его гнало на улицы, на площади, к людям. Он заходил и в рестораны, и в кино, и в театры, и к свом русским знакомым. Но и с людьми ему было тяжко. Не досидев до конца акта или картины, не допив стакана вина, он убегал из театров, кино и ресторанов и слонялся в одиночестве, иногда приходя в полное отчаяние от своих мрачных мыслей.
Ему хотелось бы с кем-нибудь поговорить, посоветоваться, отвести душу, иной раз хотелось до страсти. Но это было неосуществимо.
Жена – друг его молодости и зрелых лет, с которой он со времени их женитьбы и на одну неделю не разлучался, теперь не узнавала своего мужа. Он был рассеян, ко всему окружающему слеп и глух, раздражался из-за всяких пустяков, потерял аппетит, худел, желтел, по ночам плохо спал и просыпался со стонами, весь трепещущий.
Липман переживал мучительную внутреннюю драму, заставившую его в первый раз в жизни оглянуться на свое прошлое.
Ведь он верил в истину и во имя ее и для осуществления ее работал, укладывая все свои силы и все свое разумение. Истина его заключалась в следующем: его родной народ на протяжении всей своей сорокавековой истории глубоко несчастен, незаслуженно унижен и презираем всем человечеством. Он не обманывался, он отлично видел, что даже и теперь, в век демократических свобод, равенства и братства, когда в основу существования цивилизованных народов положены гуманитарные, правовые начала, когда еврейство так заметно выдвинулось на авансцену всей мировой жизни, органическое презрение и ненависть к нему далеко не изжиты среди других национальностей и иногда более или менее резко прорываются наружу. Такое оскорбительное, больно хлещущее по самолюбию отношение он не раз испытывал и лично на самом себе. Между тем, он фанатически, болезненно любил свой родной народ, непоколебимо верил в его всестороннее духовное превосходство над всеми остальными народами и растрачивал все свои силы на восстановление попранной слепою судьбой справедливости – на процветание и возвышение родного еврейства.
Его заветной мечтой было, что когда-то, в близком или отдаленном будущем, справедливость восторжествует над слепой судьбой – Израиль неотразимо и ярко выявит свое подлинное, прекрасное лицо и свой мудрый ум. Народы падут ниц, свободно преклонившись перед ним. И он, встав во главе объединенного человечества, поведет его к светлому и счастливому грядущему на основах права, гуманности, культуры и прогресса. Препятствием к достижению столь возвышенной цели он считал темные, суеверные пережитки седой старины: всяческие религии, темноту народов и монархическую власть, особенно, русскую, самодержавную. С этими вредными пережитками, служащими тормозами для насаждения рая на земле, надо бороться, не покладая рук. И он, как мог, боролся по принципу: "цель оправдывает средства". Но в то же время Липман признавал только постепенное культурное перевоспитание народов в желательном ему смысле, считал себя социалистом, но официально ни в какой партии не числился. Русскую революцию Временного правительства и Керенского он воспринял с восторженным энтузиазмом. Ужасающая ломка большевиками всей русской жизни, надругательство над всеми правовыми началами, беспощадные расстрелы, чудовищные грабежи и насилия возбуждали в нем трепет и омерзение. Он не понимал идейного значения большевизма и растерялся перед бесчеловечными и, казалось, бессмысленными проявлениями его. И только Дикис раскрыл ему глаза на самую суть происходящего.
И тут Липман ужаснулся. Ни душой, ни сердцем, ни разумом восприять его он не мог.
Так вот на что и для чего проработал он всю свою жизнь! Не на пользу, возвышение и процветание родного еврейства, которого он не отделял от семьи других народов, а на развращение и истребление всего человечества, чтобы остатки его обратились в скотоподобных рабов тоже оскотевшего и озверевшего в преступлениях изуверского жидовства. Ведь это даже не на пользу, а, в конце концов, на духовную и физическую гибель самого Израиля.
"Что ещё нового они скажут мне? Какое гнусное поручение дадут?" – с упавшим сердцем думал Липман, в назначенное время расхаживая на углу тех улиц, которые назвал ему Дикис. В руках он держал зонтик, который то открывал, то закрывал. В этот поздний час было совсем безлюдно. Париж, как плотной пеленой, был покрыт густым туманом, сквозь который едва-едва пробивался свет фонарей.
Ждать пришлось недолго. Из мрака вынырнул перед ним автомобиль и остановился; открылась дверка. Липман вошел во внутрь его и молча обменялся каббалистическими знаками с сидевшим в нем красивым, полным, нестарым господином, на первый взгляд совсем не похожим на еврея.
Автомобиль-карета, в котором на окнах были спущены непроницаемые шторы и тотчас же, как только он тронулся с места, было погашено электричество, не меньше трех четвертей часа куда-то мчался, по мере езды развивая все большую и большую скорость, перешедшую под конец в бешенную.