— Я виновен, виновен, господин советник!.. Поведение мое... Хлопоты, причиненные вам моими долгами...
— Оставим это! — перебивает проректор. — Вполне достаточно, что вы сознаетесь в своих ошибках. Кредиторы согласны ждать, пока деньги получатся из Петербурга. Постарайтесь только не делать новых долгов.
— Простите, что я не заплатил вам
за лекции.Вольф смеется.
— Мне вы отдадите в последнюю очередь. Вам известно, что я с радостью допустил вас слушать, помимо общих, еще и специальные курсы.
— Долг профессорам Тилеману и Гартману меня беспокоит не менее.
— Но и они получат свое. В этом я совершенно уверен. Все уладится, и вы поедете изучать дело маркшейдера. Мне кажется, что в этих знаниях особенно нуждается ваша страна?
— О нет, я не согласен, — с некоторою резкостью говорит Ломоносов. — По правде, науки у нас еще не начинались. В России совсем, ну просто совсем еще мало знают!
— Господин Ломоносов намеревается стать в своем отечестве полигистором?[87]
— Да! — отвечает он гневно, и руки его сразу находят себе место. — Ученые люди нужны нам для горных дел, фабрик, исправления нравов, сохранения народа, правосудия, земледельства, предсказания погоды, плавания севером и сообщения с ориентом. И я говорю себе: мне надобно все узнать, все осмотреть!
Вольф склоняет голову набок, потирая руки, сдержанно любуясь волнением Ломоносова.
— Вы к тому же и любитель философии, как я заметил. Какой же автор вас более других привлекает?
— Гуго Гроций и Пуфендорф. — Студент смотрит поверх головы проректора и видит полку, где под солнечным коротким ударом стеклянный сосуд отражает собранный точкою блеск. — Гуго Гроций и Пуфендорф. Оба они толкуют об естественном праве и должностях человека и гражданина, основываясь на безопасности общежития и на едином лишь разуме, без пустых словопрений богословской схоластики...
На полном, гладком лице обозначаются скулы. Слова уверенно, ловко цепляют одно другое. Все в студенте скатано комом, и ком этот прост, понятен, прозраченю Глаза широко и ясно лучатся: сосуд отражает твердый, собранный точкою блеск.
— А как вы находите курс мифологии?
— Лекции профессора Санторока изрядными мне не кажутся. Древние мифы изъяснять должно не затем, чтобы мастерить из них новые, но дабы корни простых и натуральных свойств в них открывать. Для примера — что до мифа о Прометее относится (в том меня утверждает «Аргонавтика» Аполлония Родосского), полагаю, не пострадал ли сей муж за то, что наблюдал звезды и сводил огонь с неба с помощью стекла?..
— Я хочу предостеречь вас... — задумчиво произносит Вольф. — Много лет назад философия сделала меня изгнанником. Я скитался... Быть философом — это значит иметь врагов. Но, быть может, на вашей родине имеют обыкновение думать иначе?
— На моей родине имеют обыкновение вырывать ноздри, урезывать язык, засекать кнутом!.. На моей родине пока еще преграды к приращению наук неисчислимы!..
Ломоносов встает. Шитье его камзола скрипит. Выпущенный на грудь бант подлетает к горлу. Волнуясь, продолжает:
— Но я люблю свое грубое отечество, господин советник, я знаю, в чем его нужда... Я имел один алтын в день жалованья: нельзя было тратить на пропитание больше, как на денежку хлеба и на денежку квасу. Так я жил пять лет и наук не оставил. Пребываю в твердой надежде, что и науки не оставят меня...
Два ручейка, две бороздки от крыльев носа — к углам Вольфовых губ. Но обычной улыбке не скрыть горячего блеска глаз, их восторженности, того, что проректор заметно взволнован.
— Я весьма вами доволен — говорит он, слегка опираясь на ручки кресла, — и коллегою Виноградовым также. У вас светлая голова, господин Ломоносов. Я имел удовольствие писать о том в Петербург....
— Что же про меня говорят?
— Что вы начинаете проявлять более кроткие нравы.
— С тех пор как увидел вас, фрейлейн Елизавета, с того самого дня.
— Имейте стыд, господин Ломоносов! Какой же это был день, когда во всем Марбурге не спали одни кошки?
— Изрядно замечено! Я допустил ошибку в разговорной речи, а сего следует избегать, памятуя и о правильности письма.
— О чем вы собираетесь мне писать, господин Ломоносов?
— Вы меня неверно поняли. Говоря о письме, я разумел под этим слог сочинительский.
— А-а-а...
Они идут в темноте под деревьями, одолевая низеющие холмы предместья, их курчавую спящую зелень, прорезанную блеском «Ручья еретиков».
Это место облюбовано для прогулок. Некогда инквизиторы бросали сюда пепел сожженных... Рослая волоокая девушка — впереди. Вдвоем нельзя идти по узкой тропинке. Кринолин ее слабо шумит, и от него отделяется особый, свойственный дому Цильхов, запах. Рыжие погасшие волосы нависли слитком на полную белую шею, на которой темнеет платочек, сложенный спереди уголком.
Так бывает.