Глаза — вровень с окном. Почти на уровне их маячат острые кровли ратушки и кирхи. С покрасневшим бабьим лицом он отрывается от бумаги и закладывает за ухо перо. На столе среди книг «Gunter’s Gedichte», куда он изредка заглядывает, «Gulliwer’s Reisen» и Фенелоновы «Aventures de Telemague»... В углу склонился над тетрадкой, качая узкой головой на цыплячьей шее, Рейзер.
Локоть Ломоносова на стопке исписанных листков. Это — переводы донесений, посылаемых в Петербург Юнкером, франтоватым безусым академиком, приехавшим изучать соляное дело. Сегодня Юнкер получил из России листки «Ведомостей» с реляциями об одержанной над «неприятелем целого христианства» виктории. Фельдмаршал Миних разбил в Молдавии турок и взял город Хотин. Победа должна была получить громкий отзвук при русском и европейских дворах, и Ломоносов сел сочинять свою первую оду.
Он вслушивается в глухую возню грома, опускает голову и начинает быстро писать, читая целые строфы вслух.
Его окликает из своего угла Рейзер:
— Михайла! А ведь это весьма схоже с Гюнтеровой одой на мир Австрии с Турцией.
— Что ты знаешь?! — вспыхивает Ломоносов. — У Гюнтера звон не тот и ударение иное.
— Стихи изрядны, — поправляет Рейзер. — Они отменно хороши и рифмою и, главное, размером, который переводчик Тредьяковский в свет опубликовал.
Ломоносов бросает перо в песочницу, складывает на груди руки.
— То — Гюнтер, то — Тредьяковский! —По-твоему, так я у обоих стихи таскаю?
Молчание.
— Размеры не сочинителями выдуманы бывают, но единственно из природных свойств языка происходят. Я правила Тредьяковского опровергну и свои вместо них представлю... Гляди, что он вводит: рифмы, схожие с теми, что есть у французов и немцев. «Такая-де смесь не противна нежности уха...»
Он увлекается и добреет.
— Послушай мои
о российской версификации мнения...В мягком, бархатном гуле начинают ехать куда-то горы. Хлопает дверь, звенят кофейные чашки на столике, и за окном быстро шумит стеклярус дождя.
— Версификация?! — раздается озорной, насмешливый голос, и в окне появляется мокрая курчавая голова.
Виноградов, уцепившись за карниз, подтягивается на руках и спрыгивает в комнату. Лицо его влажно, камзол перепачкан глиной; глаза живут умным, стреляющим блеском, а левую бровь отогнул к виску свежий синяк.
Он садится, вынимает из кармана парик и разглаживает его на коленях; замечает на столе кофейную чашку, берет ее и, вращая за донце всей пятерней, рассматривает глазурь.
— Тебя опять били? — спрашивает Ломоносов.
— Били, — равнодушно отвечает Виноградов. — Им тоже не худо досталось... Совсем не стало прохода от кредиторов... Хочу ехать на мейссенские заводы... — Он задумывается, продолжая вертеть пальцами чашку. — Погляжу, как делают фарфор.
— Генкель тебе присоветовал?
— А хотя бы и он. Совет неплохой, Михайла.
За окном, шипя, ломается молния. Рейзер вздрагивает и закрывает уши. Громовая глыба распадается с треском. Ломоносов смотрит в зашитую дождем даль, достает из-за уха перо и склоняется над бумагой.
— Не вижу причины, — говорит он, косясь на Виноградова, — почему мне Генкеля почитать своей путеводной звездой... Что до курса химии надлежит...
...то он месяца за четыре едва учение о солях пройти успеет. Опыты его не удаются. Описанием их с примесью его пошлых шуток и пустой болтовни тетради наши наполнены.
— А Вольф? — Виноградов щурится и собирает морщинками лоб. — Лучше? Думал — русские, так не взыщем? По химии Сталя сперва нам негодного учителя дал.
— Ну нет! Их не равняй. Генкель на деньги наши барышничает, покупает паи в рудниках. А Вольф — что́ бы мы без него делали? Помогал нам.
— Помогал!.. Гуляками пьяными обозвал, когда писал в Академию. Там сего не забудут. Несладко придется, как вернемся туда.
Ломоносов встает, хмурится и начинает быстро ходить.
— Я вот что, — решительно говорит он, — буду у немца просить денег.
— Что ж, давай вместе... Густав! — обращается к Рейзеру Виноградов. — А ты как?
— Отец пишет, — вытянув шею, тихо отзывается тот, — что деньги для меня будут высланы к сроку.
— «Отец пи-и-шет»! — передразнивает его Ломоносов и обрывает: — Скотина! Ступай ты от нас вон!
Рейзер выбегает за дверь. Виноградов откидывает назад голову и хохочет.
Дождь проходит. Теплый сырой ветер начинает залетать в окно, и комнату обливает последний медный свет солнца.
Ломоносов садится за стол, перекладывает бумаги, берется за письмо о правилах стихотворства. На ямбические триметры не хватает примера. Он исписывает осьмушку листа, зачеркивает все; пишет, зачеркивает, наконец склоняет голову набок. Ничего! Как будто ладно!
«Грусть прочь забавы бьет» — это был германизм: wegschlagen.
Корф — Генкелю: