— Окалина не иным чем является, как металлом, вступившим в связь с воздухом.
— В чем сила доказательства вашего?
— Делал я опыты в заплавленных накрепко стеклянных сосудах и оными опытами нашел, что мнение славного Роберта Бойля[103]
ложно, ибо без пропускания воздуха вес сожженного свинца остается в одной мере…— И вы хотите сказать…
— Что флогистон или огненная материя — не более как пустая басня, которую изрядно выдумал химик Сталь.
— В чем сила сомнения вашего? — советник обращается к Гейнзиусу.
— Он высказывает взгляды, противоположные принятым.
— Это неслыханно! — взвивается Сигезбек. — Диссертацию нельзя принять в таком виде!
— Пусть переделает заново!
— И о флогистоне все вычеркнет!
Только Рихман молчит. На его бугристом лбу катается тонкий клубок.
Поднимается Гмелин; он дергает плечом, щурится, кашляет.
— Хотя в слышанной мной диссертации и усмотрены крайности, но я собранию объявить намерен, что профессию химии господину адъюнкту совершенно уступаю, понеже он по успехам своим того достоин, а я к тому же в отечество свое ехать хочу.
— Нам придется ждать, — отвечает советник, — пока мысли господина адъюнкта не станут порядочней.
Адьюнкт усмехается:
— Или пока за́ морем не обнародуют мыслей моих прежде меня?
— Вы думаете, идти против всего ученого света — это похвально?
На высокой горе стоит Ломоносов, ему кажется — он видит отдаленные гребни.
— Это будут в песнях петь! — говорит он заносчиво.
— Nicht so hoh! Академия певчих не производит! — раздражается Шумахер. — Признаете ли вы, что допустили ошибку?
Профессорское звание! Его уже не достать рукой, оно уходит все дальше... Адъюнкт краснеет, колеблется...
— Производства не будет, — объявляет Шумахер. — Собрание закрывается!
Ломоносов склоняет голову и с внезапной легкостью произносит:
— Диссертация будет исправлена. Господа профессоры, я признаю, что поступил опрометчиво.
— Вот как?
— Я обещаю впредь не утверждать ничего подобного.
Этого не будут петь в песнях.
Ветер, скверный, пронзительный ветер сносит его с горы.
— Сия машина есть целый свет, то есть небо и звезды, которые в нем движутся. Мы — наблюдатели движения небесного — находимся как бы в середине света, хотя в действительности этого нет.
Славный готторпский глобус — в действии. Десять человек сидят за столом. Профессор Делиль дает пояснения. Багряное небо со скрипом плывет с востока на запад, текут медные звезды, освещенные из круглой дыры наверху.
— Вот движение вседневное, в двадцать четыре часа, происходящее. Перед нами — восхождение звезд, прохождение их через полуденник и захождение. Вот созвездия: блистательный Орион... Персей, устремляющийся к Плеядам... Вон Лев пожирает Рака, а вон Рак ущемляет Близнецов...
Ломоносов выходит из залы профессорского собрания. Лицо его в пятнах, шаг тяжел и отрывист. Взятая для исправления рукопись скомкана и вжата в карман.
Он несется по коридорам, по лестнице. Без цели — из этажа в этаж. Двор. Подъезд соседнего здания... Библиотека... Подъем на обсерваторию... Вбегает в кабинет редкостей, проходит мимо скрюченных, розовеющих в банках уродов.
— Монстры!.. — говорит он злобно и показывает уродам кулак...
Под косым прикрытием свода вздуваются бока огромного шара. Железная дверь приоткрыта. Изнутри глухо доносится голос. Ломоносов секунду раздумывает, берется за поручни лесенки, входит в глобус и, ни на кого не глядя, садится за стол.
— Система Тихо Браге, — говорит Делиль, — утверждает, что земля находится в центре, а около нее обращаются луна, солнце и другие планеты. Система Коперника — напротив, что все планеты описывают круги около солнца. Таково ж и учение Галилея; земля не есть центр, а сама движется суточным движением. И вы, любезные наблюдатели, движетесь с великою скоростью... Подобно сему... Я пускаю с полною силою этот шар.
Головокружение.
Земля вращается. Для всех. Для щеголих и для франтов и для российского самородка, сидящего с ними рядом, полузакрыв глаза.
Планетарий XVIII века — славный готторпский глобус в действии. Вот закружил он свое небо, пробитое медными звездами. Люди в глобусе прослушают лекцию. Самородка разорвут центробежные силы, и он брызнет осколками, отразив два века зараз.
— Помянутый Галилей был судим за свое учение, — продолжает лектор и раскрывает одетую в свиную кожу книгу. — Под угрозою пытки, устрашенный великолепным Карлом Синцерусом, доктором обоих прав[104]
и фискал-прокурором священной Инквизиции, он произнес отречение, и я прочитаю его в точности, как оно было записано, не изменяя ничего:«Я, Галилео Галилей, сын покойного Винченцо Галилея, семидесяти лет от роду, преклоняя колени перед святейшими кардиналами и генерал-инквизиторами, касаясь рукой Евангелия, клянусь, что ныне верю, всегда верил и с помощью божией буду верить всему, чему учит и что повелевает святая апостольская римско-католическая церковь...»
(Ломоносов не слышит... «В чем сила сомнения вашего?» — спрашивает Шумахер, и Гейнзиус отвечает: «Он высказывает взгляды, противоположные принятым».)
А Делиль читает: