Академики и Шумахер поднялись ему навстречу. Только Рихман, молодой молчаливый профессор, продолжал спокойно листать «Ведомости». Садовник, наклонно пролетев в стенном тусклом зеркале, выпятил кадык и забормотал:
— Были у меня в гостях книгопродавец Прейсер, типографщик Биттнер и лекарь Брашке. Шел у нас разговор о книжной лавке, а господин Ломоносов, не знаю, с какого умысла, подслушивал в сенях. И служанка моя стала его отгонять, а он пришел в горницу и говорил, какие нечестивые гости у меня сидят, что епанчу его украли. И лекарь Брашке ответствовал, что ему, адъюнкту, таких речей говорить не надлежит, и Ломоносов его в голову ударил, и, схватя болван, на чем парики вешают, начал всех бить, и двери рубил шпагою, и жену мою чреватую (которая ходит беременна) называл к..вою, чем ее до́ смерти напугал...
— М-да, — озабоченно произнес Шумахер, — у господина Ломоносова голова еще полна разнородных паров, которые его сильно беспокоят.
— Но и других также... Этого нельзя оставить! — заметили Крафт и Штелин.
А садовник продолжал:
— Я караул кликнул, чтобы Ломоносова забрали на съезжую, но, придя, застал гостей своих, битых, на улице. А жена моя от него в окошко выскочила и лежит больна.
— Прежде времени его адъюнктом сделали, — проронил Гейнзиус, и все подхватили:
— Он и в Германии в драках являлся.
— А с какою гордою осанкою расхаживает!
— И притом за все хватается: за химию и за предметы физического класса.
— Профессору Винсгейму говорил с бранью, что-де календарь сочинит не хуже его...
— Herr Sturm! — решительно обрывает Шумахер. — Вам надлежит подать в полицию объявление. Я скажу переводчикам. Ступайте за мною. — И, ссутулясь, пружинистым, быстрым шагом идет в коридор.
Они сталкиваются с Ломоносовым, который с излишней торопливостью дает им дорогу и, насмешливо улыбаясь, входит в залу. Лицо его вздуто, один глаз заплыл. Он хромает. Академики не отвечают ему на поклон и покидают собрание. Один только Рихман приветливо кивает из своего угла.
— Смеху достойно, примечания и смеху достойно! — говорит Ломоносов, садится за стол против Рихмана и прикрывает ладонью запухшее веко. — Я, впрочем, за честь почитаю быть опорочен неправо... Плакался тут садовник? Я-де его гостей изувечил? Да семеро одного не боятся. И меня не забыли, так что и в грудях лом, и колено пухнет, и кровью плюю.
— С чего это у вас вышло? — спрашивает Рихман и смотрит ясными стальными глазами. Щеки его в рыжей проступи пятен, а под кожей на бугристо-развернутом лбу все катается какой-то тонкий клубок.
— Казнокрады!.. Я всю их беседу слышал. Прейсер с Биттнером от книжного торгу карман набивают, несут деньги Штурму, а тот в рост отдает.
— Берегитесь! Шумахер и профессоры вами весьма недовольны.
— А он, советник, главный у нас вор и есть. Что до господ профессоров, то мне их, право, иной раз жалко станет. Целый год жалованья не получают. Академики! Да ведь пришли в убожество: дров и свеч не имеют на что купить!
— Да, науки в небрежении находятся... — подтвердил Рихман и вдруг оживляется: — Меня вот електрическая сила более всего занимает.
— И меня также. Особенно — не одинакова ль материя молнии с тою, которая от простого трения происходит.
— Я уже намеревался опыты чинить, да стеклянных шаров достать нельзя.
— А я о флогистоне писать собрался, — ведь это огненное вещество химик Сталь выдумал, и оно не более как пустая басня...
— А я — о пневматическом насосе и рассуждение о пчелах в печать сдал...
Что-то ребяческое в этом размене, в том, как они перебивают друг друга. Но это прорвалось, это — от редкой минуты покоя, оттого, что не надо грубить, драться за место, — не от хвастовства.
Они сидят за столом, где застыли оползнем пухлые от скандальных записей протоколы, адъюнкт и профессор, повторенные в узких стенных зеркалах.
Высокие дуги окон расчерчены переплетом, как в каземате, и зеленое поле стола нагрето солнцем и расчерчено в клетку на косо сдвинутый ряд.
— Голова моя много зачинает... — говорит Ломоносов. — Диссертацию о металлах пишу... — И закрывает ладонью обведенное тенью место. — Корпускулярную теорию... — И рука его заполняет новый квадрат. — О всеобщем законе думаю, по которому ежели к одному телу что прибавится, то столько ж отымется от другого... О явлениях воздушных... О причинах тепла и стужи... (Хватит ли клеток?..)
И обводя заплывшим глазом пространство, пробитое световыми столбами:
— Голова моя много зачинает, да руки, Рихман, одни!..
«Какой приятный Зе́фир веет», — писал Ломоносов и ощущал подлинный ветер удачи. Ветер кружил и возвращался, горячил слухами об успехе оды, делал осанку одописца все заносчивей и все более презрительным его лицо.
Он подул для многих, «приятный зе́фир», и прежде всего для обитателей корчмы на старом тракте, ведущем в Чернигов из Козельца. Ее содержала казачья вдова Наталья Розумиха. Дети ее — Алексей и Кирилл — были пастухами.
Кирилл еще ходил в чабанах.