Крик во дворе оборвал ссору. Вбежал человек без шапки, размазывая по лицу слезы.
— Профессора Рихмана громом зашибло! — выдохнул он. — Помер профессор Рихман!..
Ломоносов — как был неодетый, в шлафроке, — кинулся на улицу. Крашенинников — за ним.
Рихман жил близко, на углу Большого проспекта и Пятой линии.
У дверей дома стоял пикет. Полутемные сени были полны дыма. На голой скамье лежало тело. На лбу Рихмана, там, где обычно катался тонкий клубок, синело пятно.
В стороне шептались Теплов и асессор Тауберт, долговязый, в тугих рыжих букольках. Завидев Ломоносова, он проговорил:
— Для чести Академии прошу вас не разглашать об этом, — и потряс своей жесткой охряной куафюрой. — Есть основания думать, что господин Рихман покончил с собой столь странным способом... При таких обстоятельствах «Слово о явлениях електрических» нельзя произносить...
Босоногая челядь сновала в толпе гайдуков, задевая лохмотьями их голубые, с серебром казакины. Шуваловские скороходы отгоняли ее булавами. Подкатывали кареты с точеными стеклами, запряженные цугом крупных лошадей, с кучерами в пудре, и гости по дощатым мосткам проходили в дом.
В зале с окнами на Невскую проспективу играли в карты два старика: рыжий силач лакей, некогда спасший Шувалову жизнь, и сухонький француз-камердинер — пенсионеры. Над ними висела картина: швейцарский пейзаж с каретой над пропастью и белым как мел седоком; громадный лакей поддерживал карету плечами.
Хозяин вышел к гостям, держа в руках иконостроф
— гравировальные очки, показывающие рисунок в обратном виде.— Прошу извинения, — произнес он, потирая худые белые пальцы и морща лоб. — Обнюхался цветами — голова болит, и притом я только что гравировать окончил.
Седой горбатый вельможа в андреевской ленте, притворно сердясь, постучал палкой в пол:
— Я тебе дочь привез показать, а ты пустяками занят. Ну, взгляни-ка!
— Прелесть! — сказал Шувалов. — Да вот прическа как будто высока.
— Я и то у себя в доме велел двери сделать выше, чтобы она как-нибудь головою не увязла...
Почти одновременно вошли Ломоносов и бригадир Сумароков, прямо, по-военному несший грудь, с высоким лбом и лицом надменным, будто выточенным из дерева. Кафтан его был запачкан пудрою и табаком, который он то и дело доставал горстями, обильно посыпая свои кружевные тонкие манжеты.
— А! Вот и они! — сказал, припадая на палку, седой горбун. — Я ведь затем лишь и приехал, чтобы их послушать.
— Если они не совсем трезвы бывают, — тихо ответил Шувалов, — приходится высылать их вон, но когда помирятся, то оба очень приятны.
— Каково в гравировании успеваете, ваше превосходительство? — спросил, подходя, Сумароков.
— Представь, друг, весьма. Говорят, можно ожидать от моего резца большой чистоты.
— Учитель ваш как будто из мастеровых?
В беседу вмешалась гостья, занявшая целый угол своею юбкой на китовом усе, розовая купчиха с мушкой на лбу, похожая на улитку:
— Иван Иванович! Да что он, пустой человек, говорит? Неужто кровь твоя позволяет водить знакомство с мастеровыми?
— А что ж тут худова?
— И ты знаешься с ними? — обратилась она к Сумарокову.
— Конечно, сударыня.
— Не подлость ли это? Да и ты сам не хамов ли внучек?..
Тут появившийся дворецкий с салфеткой в руке доложил: «Кушанье поставлено!» — «и хамов внучек» двинулся в другую залу...
На круглом столе красовалось плато, изображавшее помещичий двор; по краям его стояли фарфоровые амурчики и пасту́шки. Между приборов лоснились от многосвечных жирандолей саксонские вазы со льдом и бутылками. Арапы и лакеи стояли за стульями, и множество скороходов толпилось у дверей.
Аршинная стерлядь лежала рядом с кабаньей головой в соусе из говяжьих глаз, называемом «поутру проснувшись». В середине плато тугою пирамидкой возвышались фрукты, и свисал из корзины шершавый астраханский виноград.
Ломоносов (в темно-зеленой немецкой паре, обложенной золотом галунчиком) был хмур и рассеян. Шувалов подошел кнему:
— Я хочу, чтобы ты под свой портрет стихи подписал.
Ломоносов взглянул на него твердыми янтарным глазами.
— Я отнюдь того не желаю и стыжусь, что я награвирован.
— Вот пустое!
— Нет, Иван Иванович! Не пустое!.. И притом что вы мне предлагать изволили — науки покинуть, — я, пожалуй, согласен.
— Да что с тобою?
— Униженно прошу, чтобы вашим ходатайством был я от Академии взят и переведен в другой корпус, всего лучше — в Иностранную коллегию. Хочу найти место, где реже мог бы видеть персон высокородных, которые меня низкою моей природой попрекают.
— Да я ничего в толк не возьму!
— Господа Теплов и Тауберт помыкают мною... Умер профессор Рихман, и сей случай против наук толкуют... Данными мне терпением и талантом я из крайней бедности вышел и того не забываю, но граф Строганов изволил попрекать меня недворянством. Впрочем, сие я к его молодости причел.
— Отлично, друг мой, сделал, и полно об этом! Лучше потолкуем с тобой об университете. Что, сочинил ты план?
— Сочинил. Весьма рад, что объявленное мне словесно подлинно в действо намереваетесь произвести.
— Каков же проект твой?