Читаем Дети доброй надежды полностью

Невская проспектива — бульвар с дощатыми мостками и цепью фонарей, похожих на виселицы. В Гостином дворе — лавки: простые и для покупателей с благопристойною физиономией. Множество дрожек, и подле них: «Блины горячи!..» — «Сбитень!» — «Папушники!..» Гремит железо, вздыхают мучные мешки, сбрасываемые у лабазов, и надо всем — тысячи воркующих голубей.

Каналы с деревянными срубами пустынны. Вереницы придворных шлюпок оживляют Неву.

Кажется, что играют несколько церковных органов. Это — роговая музыка. Трубы длиной до десяти футов стоят на подпорках. Каждый игрок может извлечь только один звук, имеет только одну ноту, «остальное на его листе суть павзы»... Веселятся по-разному. У Цепного моста на Мойке — трактир Ягужинского. Там бывают сочинители, «газетиры», цензоры, служащие типографии Академии наук.

Они заводят беседы о делах, до российской словесности принадлежащих, просиживают до пробития крепостной зори. Клубов еще нет в Петербурге, да и самое это слово еще произносить не умеют. Здесь истоки литературных содружеств. Это —

ЛИТЕРАТУРНЫЙ КЛОБ.

Низкая, со сводами, комната. Древняя зелень ползет из цветочных горшков на подоконниках. Стойка с посудой, темная от жира и водки, усеяна сухими мертвыми мухами. Сидят Сумароков, корректор и наборщик академической типографии. В стороне сухощавый старичок в снежном парике читает книгу. Полумрак.

Сумароков напевает, откинувшись на спинку стула:

Приходите, братцы, вы, Также и сестрицы, Будто на́ берег Невы Пить моей водицы...


— Хороши ваши любовные песенки, господин Сумароков, — говорит наборщик.

— Сам знаю, что хороши.

— Не пойму, отчего они господину Ломоносову не нравятся?

— Вчера мы говорили с Ломоносовым о русской литературе, и господин Ломоносов плакал... Ведь мы в ним в иное время были приятели, во всем согласны и друг от друга советы принимали. Я тогда еще тонкости стихосложения не знал.

— Для чего же ссоритесь? — вставляет корректор.

— Для того, что мне сочинений больше пускать в народ невозможно. Что ценсоры подпишут, то еще Ломоносов просматривает. Он истец, он и судья.

Входит трактирщик, сметает со стойки мух и, позвенев посудой, приближается, нагруженный графином и рюмками. Сумароков бросается на них, как железо на магнит.

— Вот что, брат наборщик, — говорит он, ставя на поднос рюмку и забивая ноздрю табачным сором. — Когда набираешь ты литеры для моих пиес, не ставь нигде ударений. Где светло, там свеч не зажигают.

— Господин Тредьяковский ставит.

— Так ведь он на всех языках пишет так же плохо, как на русском языке.

— Да, нужно признать, что пишет он шероховато.

— Скаредно, подло, гнусно, а не шероховато!..

Дверь скрипит, открывается, впуская кусок звездного неба и Тредьяковского, входящего прихрамывая и опираясь на палку.

— Обо мне, государь мой, говорить изволите, — раздается его голос. — Чувствую, что обо мне.

— Мы, Василий Кириллович, об ударениях толковали, — отвечает наборщик, — что они излишни.

— Излишни одни ошибки бывают, что у вас весьма часто.

Он садится и произносит в пространство, не обращаясь ни к кому:

— Ненавидимый в лицо, презираемый на словах, прободаемый сатирическими рогами, стал я уныл, бессилен и от несносных обид вовсе изнемог.

Корректор — участливо:

— Вто же вас обидел?

— Господин Теплов за то, что я назвал его «барашком» (а его и подлинно в детстве так звали), ругал меня, как хотел, и грозил заколоть шпагою. Приносил я его сиятельству жалобу, но лакей сказал, что меня пускать не велено. А как я от природы (смею похвалиться) нахальства не имею, то, услышав такую неприятность, тотчас вон побежал.

— Вот особлив в своем многоречии! — бросает Сумароков.

Тредьяковский не слышит.

— Поместил я в журнале оду, не проставляя своего имени. Напечатали и расхвалили. Сей случай низверг меня в отчаяние, ибо увидел, что презрение стремится только на меня, а не на труды мои.

— Поделом! — язвит Сумароков. — Для чего моих епистол похвалить не решился?

— Я их рассмотрел, но понял, что они — злостные, поносительные для меня сатиры, чего по самой беспристрастной совести апробовать не мог.

— Особлив, особлив! У кого еще голова так чадом наук набита?

— А кто стишки свои в журнал втирает? Кто гимн написал Венере — прескверной из богинь?

— Сам за вирши свои бит не единожды. Слова́ выдумал: «грековер», «астраканец», «в трое ворот входильник»...

— Полно вам на меня нападать! — взмаливается Тредьяковский. — Прошу, оставьте меня отныне в покое!..

Тут входят Ломоносов и рыжий, весь в ссадинах, переводчик Барков.

Сумароков вскакивает, потрясая руками.

— Явился, злодей?! Не первый пьяница меня уже из ученых пьяниц обидел. Делается из-за них в издании моего журнала остановка. Прошу ценсором мне (и то не в складе) определить не пьяницу!

Ломоносов — устало:

— На кого намекаешь?

— На профессора Попова и на иных, о которых Академия не меньше меня известна. Есть еще такой Барков...

Барков подлетает:

— Чего изволите?

— Прочь, эротико-приапейская личность!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Браки совершаются на небесах
Браки совершаются на небесах

— Прошу прощения, — он коротко козырнул. — Это моя обязанность — составить рапорт по факту инцидента и обращения… хм… пассажира. Не исключено, что вы сломали ему нос.— А ничего, что он лапал меня за грудь?! — фыркнула девушка. Марк почувствовал легкий укол совести. Нет, если так, то это и в самом деле никуда не годится. С другой стороны, ломать за такое нос… А, может, он и не сломан вовсе…— Я уверен, компетентные люди во всем разберутся.— Удачи компетентным людям, — она гордо вскинула голову. — И вам удачи, командир. Чао.Марк какое-то время смотрел, как она удаляется по коридору. Походочка, у нее, конечно… профессиональная.Книга о том, как красавец-пилот добивался любви успешной топ-модели. Хотя на самом деле не об этом.

Дарья Волкова , Елена Арсеньева , Лариса Райт

Биографии и Мемуары / Современные любовные романы / Проза / Историческая проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия