На свете столько разных снов. То был сон Мелани. А вот мой:
Я сажусь за кухонный стол. Человек на потолке лежит в моей тарелке, он мягкий и сложен точно пополам. Я режу его на сотни мелких промасленных кусочков, которые кладу себе в рот крошку за крошкой. Я грызу его заплатанные крылья. Я глодаю его чернильное сердце. Тщательно прожёвываю его длинные, узкие пальцы. Я превращаю его в свою повседневную тёмную еду.
На свете столько историй.
И все они правдивы.
Мы ждём того, что будет потом.
Мы ко всему готовы.
Мы даём ему имя, чтобы сделать реальным.
Этот рассказ дался нам с трудом.
Дело в том, что мы по-разному пишем. Мои истории больше тяготеют к магическому реализму, истории Стива — к сюрреализму. И то и другое — реализм, но мы всё время спорим из-за формы: «Это же не история! В ней нет сюжета!»
«Зачем тебе сюжет? Происходят важные вещи, есть движение из пункта А в пункт Б».
В прозе Мелани чудовища всегда либо терпят полное поражение, либо принимаются такими, как есть, а в моих рассказах зло так или иначе продолжает жить вечно. Столкновение с ним неизбежно, и мой главный вопрос — а надо ли стремиться его избежать?
Поскольку слова могут лишь приблизительно изобразить и чудовищ, и победу над ними, мы писали друг другу тревожные записки на полях этого рассказа.
«Сомневаюсь, что нам стоит употреблять слово «божественный»».
«Если кто-нибудь заглянет в твои сны, он правда увидит в них одну черноту?»
Нам тяжело дался этот рассказ.
— Это меня огорчает, — то и дело говорила Мелани.
Стив обычно кивал.
— Может, нам не стоит этого делать.
— Нет, мы должны, — настаивала я. — Мы слишком далеко зашли, поздно останавливаться. Я хочу знать, что будет.
Это рассказ о писательстве, о страшных рассказах, о страхе и о любви. Конечно, мы два совершенно разных человека, и всё же мы живём в одной стране, она богата и прекрасна, она божественна, и мы создаём её, давая названия всему, что в ней есть, всем ангелам и демонам, которые живут с нами.
Что же дальше?
На свете полно историй.
Мы могли бы рассказать такую…
М. Джон Харрисон
Великий бог Пан
Но есть ли, в самом деле, нечто более ужасное, чем то, что может воплотиться в реальности, и оно ли так пугает меня?
Энн принимала лекарства, помогающие при эпилепсии. От них она часто впадала в депрессию, и к ней нельзя было подступиться; тогда Лукас, который и сам всё время нервничал, не знал как быть. Когда они развелись, он стал всё чаще полагаться на меня как на посредника. «Мне не нравится звук её голоса, — бывало, говорил он мне. — Попробуй ты». После лекарства она смеялась визгливым, ненатуральным смехом, и это могло продолжаться долго. Лукас, хоть и жалел её все эти годы, в таких случаях всегда смущался и расстраивался. Думаю, его это пугало. «Слушай, может, ты добьёшься от неё толку». По-моему, это чувство вины заставляло его видеть во мне успокоительный фактор: не столько его собственной вины, сколько той, которую разделяли мы трое. «Послушай, что она скажет».
В тот раз она сказала вот что:
— Слушай, если из-за тебя у меня начнётся припадок, чёртов Лукас Фишер очень пожалеет. Какое ему вообще дело до того, как я себя чувствую?
Я привык к ней и потому осторожно сказал:
— Просто ты не захотела говорить с ним. Он беспокоится, может, что-то случилось. Что-то не так, Энн? — Она не ответила, да я и не ожидал. — Если ты не хочешь меня видеть, — предположил я, — то, может, скажешь мне об этом сейчас?