То, как мужик глотает эту отраву (я даже боюсь представить, что это), показывает, насколько ему хреново. В какой-то момент едва не происходит помпаж, но мужик, для верности зажав рот ладонями, глотками загоняет-таки жидкость внутрь. Мучительные спазмы ещё какое-то время сотрясают его переломленное где-то чуть повыше пояса тело. Наконец он успокаивается, убирает руки ото рта и, навалившись грудью на стол, затихает.
Бросив взгляд на тётку у прилавка, которая, занятая собой, кажется, ничего не заметила, возвращаюсь к кофе и круассану. На душе неспокойно – вроде бы доброе дело сделал, а вроде…
– Эвтаназия… – еле слышно произносит спасённый мужик.
– Что, простите? – переспрашиваю я.
– Я говорю, в этом есть что-то общее с эвтаназией, – немного погодя поясняет он. – Вы мне помогли, избавили от мучений, но приблизили неизбежное…
– Я думал, вы скажете мне спасибо.
– Спасибо, – стонет мужик, – и простите за ненужную болтовню – язык мой, враг мой.
Я киваю и отворачиваюсь обратно к окну, за которым всё то же: грязные авто и редкие прохожие.
«Наверное, стоит отложить утренние посещения кафе до весны, а то и до лета, – думаю я, – зимой тут делать нечего».
Закрываю глаза и пытаюсь представить, как должен выглядеть вид из окна, чтобы пробудить во мне вдохновение. В моей фантазии голая и ледяная улица Профсоюзная оттаивает и одевается в зелёное и шелестящее; на широких тротуарах появляются девушки в коротких платьях с маленькими собачками на длинных поводках, мужчины в белых шляпах и летних костюмах; авто, все как одно дорогущие и блестящие, деловито урча, шуршат в сторону области; не по-московски голубое небо наискосок пересекает белый спортивный самолёт с молодой авиатриссой внутри. На моём столе сама собой образуется клетчатая скатерть, бутылка красного вина и пузатый бокал, а на мне самом – тёмно-синий пиджак с золотым гербом на нагрудном кармане, белые штучные брюки, итальянская рубашка с запонками и часы «Petek Filip» на левом запястье… Картинка выходит приторной и яркой; люди и предметы видятся чуть размытыми, как делается в кино, когда необходимо показать, что герой замечтался.
«Штампы… – с отвращением к себе думаю я, – интересно, у всех так, или у меня одного?»
– Говорят, Высоцкого мог бы спасти всего один стакан, но тот от него отказался, – слышу я бодрый голос слева. – А вот я никогда не отказываюсь!
Оборачиваюсь. Ба! Мужик-то, оказывается, преобразился. Руки его теперь совсем не трясутся – правой он поигрывает чем-то вроде брелока для ключей – а его лицо, до этого сморщенное, стало практически гладким и даже несколько симпатичным, хотя прочие атрибуты его опустившегося состояния, разумеется, остались.
– Как же вам удалось так быстро прийти в себя? – удивляюсь я.
– Долгие годы упорных тренировок, молодой человек! Кстати, Михаил, – мужик протягивает мне руку, предварительно стянув с неё перчатку, – БИЧ – бывший интеллигентный человек.
– Валерий, – отвечаю я и не без опаски пожимаю грязноватую ладонь.
Мужик достаёт из кармана сушку, ломает пополам и отправляет одну половинку в рот, а вторую – под стол, откуда сразу начинает раздаваться бодрый хруст.
– Я заметил, вы что-то записывали в блокнот, – говорит он, пытаясь справиться со своей половиной. – Вы пишете? В смысле, вы писатель?
Немного ошарашенный, молчу, совершенно не зная, как ответить. Кровь приливает к лицу, и мне вдруг становится так стыдно, будто меня только что уличили не в графомании, а в публичном онанизме.
– Вижу, я вас смутил, – расплывается жутковатой, из-за состояния зубов, улыбке мужик, – простите великодушно. На самом деле я вас прекрасно понимаю. Сам, знаете ли, писал в молодости, и даже печатался. В «Литературной газете», в «Молодой гвардии», в «Юности», но до издания книги дело не дошло.
– Почему? – аккуратно интересуюсь я.
Мужик делает непонятный жест рукой, устремив глаза в потолок:
– Видимо, так было угодно высшим силам. Рукопись прошла все круги ада, была включена в план издательства на счастливый восемьдесят второй год, но после смерти дорогого Леонида Ильича её почему-то передвинули на восемьдесят третий, потом на восемьдесят четвёртый, а при Горбачёве из плана исключили и вообще признали неактуальной, а потом я запил…
Мужик отрешённо и расслабленно роняет руку вниз, будто навсегда прощается с кем-то или с чем-то.
– А в каком издательстве вы пытались печататься? – спрашиваю я.
– В «Детской литературе», больше никуда не приняли.
– А что за книга?
– Роман… – мечтательно произносит мужик. – «Одна восьмая истины» – о маленьких детях со взрослыми чувствами. Пятнадцать авторских листов, не хухры-мухры. Два года писал с перекурами. В смысле, с перерывами.
– И где она теперь? – не унимаюсь я.
– Рукопись-то? – удивляется мужик. – Дома где-то валяется. А что?
– Может, сейчас попробуете издать?
Мужик заходится беззвучным смехом:
– Сейчас-то? Точно не получится.
– Почему?
– Потому что сейчас это уже никому не ин-те-ре-сно, – произносит он по слогам. – Да и мне, если честно, тоже. Есть такая болезнь, когда очень хочешь, чтобы тебя издали, и я ей уже переболел.