На рыночной площади заметил множество детей: у здания шульгауза собрались, казалось, все гнадентальские школьники, от щуплых первоклассников до дылд-подростков. У многих на груди алели пионерские галстуки. Толпа шумела, смеялась, гудела сотней голосов, как вьющийся пчелиный рой. Вдруг чистая мелодия перекрыла все звуки и понеслась над толпой, наполняя и площадь, и все прилегающие улочки, и весь Гнаденталь: активист Дюрер, стоя на крыльце школы и прижав к губам медный горн, выдувал ту мелодию – умело и с искренним чувством, словно был не вожаком пионерии и комсомола, а музыкантом. Повинуясь пению горна, дети тотчас оставили шалости; лица их посерьезнели и сделались похожи одно на другое; взгляды приклеились к сверкающей трубе. Все звуки смолкли: и детские голоса, и крики чаек на Волге, и далекое мычание верблюдов, и даже шелест листвы карагачей. Один горн звучал в тишине – призывно и обещающе. Дюрер ступил с крыльца на землю и не оглядываясь медленно пошел по дороге – в степь. Дети, на ходу выстраиваясь в две колонны, потянулись следом.
– Куда идут-то? – зевая, спросила женщина у колодца.
– Лагерь у них в степи будет, – отвечала вторая. – Пионерский, тьфу на него сто раз. Днем – песни горланить, ночью – поля охранять.
Бах смотрел на утекавшую за околицу вереницу детей – и чувствовал, как ноют холодом кости и мышцы, все сильней и больней. Он один – один во всем Гнадентале – знал, что дети не вернутся: Дюрер уводит их за собой, подобно Гамельнскому крысолову, чтобы навсегда исчезнуть вместе с ними в заволжских степях. Бах бросился к женщинам, замычал протяжно, показывая на удалявшуюся процессию.
– Ваша правда, шульмейстер, – дружно закивали обе. – Лучше бы по домам сидели и матерям помогали! Дракон ее раздери, эту новую жизнь с ее новыми правилами!
Он замотал головой, хватая их за руки и умоляюще ноя: остановить! не пускать! вернуть! Заглядывал каждой в глаза, корчил гримасы: уйдут дети! пропадут! сгинут! Женщины, однако, рассердились – “Совсем вы, шульмейстер, одичали! Как с цепи сорвались! На людей бросаться начали!” – и, водрузив на плечи коромысла с ведрами, разошлись по домам.
Бах бросился было за детьми, но не увидел на дороге уже ни их самих, ни даже поднятого их ногами облака пыли. Где-то вдали еще раздавался звук горна – тихий, еле слышный, – а может, то кричала потревоженная пустельга. Было поздно: дети ушли, “чтобы никогда уже не вернуться в объятия отцов и матерей”, как написал когда-то Бах.
Едва передвигая ноги, он доплелся до берега. Плюхнулся в ялик, зашлепал веслами по воде. Голову распирало от нахлынувших мыслей. Неужели его карандаш, казавшийся причиной одного лишь