Конечно, пленника следовало бы наказать – отхлестать мокрой веревкой по спине и выгнать вон, чтобы неповадно было проказничать. Но глаза его глядели так упрямо и зло, а рот после очередной порции брани сжимался так решительно, что Бах понимал: не поможет, спина мальчика привычна к побоям, как ноги – к долгой ходьбе и холоду. Отпустить без наказания? Напроказничает пуще прежнего – в отместку. Отвезти в Покровск и сдать в детский дом? Сбежит при первой же возможности. Ничего не мог Бах поделать с дерзким гостем – не подчинился бы тот чужой воле.
И Бах развязал мальчишку – встал на колени, распутал веревки и сети. Тот поначалу не поверил в добрые намерения, норовил укусить; потом затих, дождался освобождения – и тотчас на четвереньках метнулся из-под рук Баха на другой конец кухни.
– Испугался, немчура? – прижался к стенке, отряхнулся по-звериному и чуть присел на полусогнутых ногах, готовый к прыжку в сторону. – То-то же!
Бах не спеша собрал разбросанные по полу снасти. Веревки скатал в мотки, а сети развесил по подоконникам – просохнуть. Взял веник и смел в угол занесенную с улицы грязь. Подтопил печь.
Мальчишка по-прежнему наблюдал за ним, постоянно перемещаясь вдоль стен и стараясь находиться на противоположной от Баха стороне.
– Жрать давай, – произнес наконец громко, но не очень уверенно, словно обычная наглость вдруг отказала ему. – У тебя от харча амбары ломятся. Я-то знаю.
Вместо ответа Бах прошел к входной двери и распахнул ее. На улице грохотал ливень, водяные струи хлестали в крыльцо, заливали порог. Посмотрел на мальчика выразительно: хочешь туда?
– Вот уж дудки! – мгновенно сообразил тот. – Сам уходи. Мне и тут неплохо.
Бах принес и бросил на лавку пару старых одеял. Ткнул пальцем – здесь будешь спать – и ушел в комнату Гримма. Кое-как пробрался между корзин и бочек с яблоками, лег на Гриммову постель – впервые в жизни.
Кровать была высокая, набитый сухой травой матрас – пышный, как пуховый; ковры на стенах смягчали и приглушали доносившиеся с улицы звуки. Почему он раньше не спал здесь, в уюте хозяйской спальни? Почему долгие годы упорно маялся на жесткой лавке?
Дверь оставил открытой, чтобы слышать, что происходит на кухне. Мальчишка пошуровал немного по полкам – искал, чем поживиться, – и, не найдя еды, вернулся на лавку. Долго кряхтел и ворочался, устраиваясь, потом затих.
Бах лежал без сна, вдыхая заполнивший дом густо-сладкий дух зрелых яблок. Захотелось по привычке посмотреть на спящую Анче, послушать ее дыхание. Поднялся с постели, прошел неслышно через дом, толкнул дверь в девичью спальню.
А постель Анче – пуста: откинуто одеяло, белеет смятая подушка. Испугавшись, Бах охлопал рукой кровать, еще теплую, хранящую отпечаток детского тела, – никого. Заглянул под кровать, пошарил рукой – никого. Кинулся обратно в гостиную – вот же она, Анче: сидит на краю лавки у ног спящего гостя, закутавшись в накинутую поверх ночной рубахи шаль и подтянув колени к подбородку. Смотрит на мальчишеское лицо – неожиданно беззащитное во сне…
Дождь лил три дня без перерыва – затяжной ноябрьский дождь, смывающий с лесов и полей последние следы осени: последние желтые листья с деревьев, последние клочки паутины и последнюю пыль. Смыл он и глиняные кляксы со стен дома – ополоснул бревна и доски, выскреб дочиста.
Выгнать мальчика в дождь Бах не мог.
Скоро увесистые капли побелели и покрупнели, опушились, обросли мохнатыми хвостами – стали снегом. Этот снег – обильный, тяжелый – ложился на соломенную крышу избы и дворовые постройки, укутывал яблони и клены, осины и дубы, покрывал правый берег и левый, камни и степь. Снег падал в Волгу, сперва растворяясь в ней и замешиваясь в негустую кашу, потом превращаясь в ледяное сало и застывая твердыми блинами, наконец – оборачиваясь блестящей коркой на поверхности воды. И снег шел без перерыва – три дня.
Выгнать мальчика в снег Бах не мог тоже.
На седьмой день, когда непогода унялась, вышел утром на утонувшее в сугробе крыльцо и понял, что снег теперь уже не стает, останется до весны, – как и маленький приблудыш.