Через неделю украденное молоко закончилось – и Бах ночью опять сходил в Гнаденталь, во второй раз выдоил чужую козу. Подумалось: не увести ли ее с собой? Это означало бы, однако, готовность выкармливать младенца и дальше (несколько недель, а то и месяцев), а значит – отсрочить уединение в леднике с Кларой. На это Бах решиться не мог. И решиться отнести ребенка в Гнаденталь, оставить на чьем-нибудь крыльце – не мог тоже. Он разрывался между двумя женщинами – словно опять стоял по колено в снегу на середине схваченной льдом Волги, не умея ни сделать шаг вперед, ни повернуть назад.
А на третий раз его поймали. Чья-то тяжелая ладонь легла на плечо, когда выдавливал последние капли из упругих сосцов, схватила за шиворот и швырнула на землю. Частокол козьих ног заволновался вокруг, стадо раздалось в стороны и замекало, звякнула под ударами копыт опрокинутая плошка. Бах приподнял лицо из мешанины опилок и козьего дерьма, силясь разглядеть нападавшего, но увидел только темный силуэт над морем лохматых спин и трясущихся рогов. Попытался было встать – крепкий удар в грудь отправил обратно на землю. Силуэт приблизился, взмахнул руками – и тотчас что-то плотное, шершавое, пахнущее лежалым зерном и мерзлым сеном обволокло Баха со всех сторон: на голову надели мешок; руки стянули за спину и связали. Толкнули в живот: а вот теперь – вставай. И повели куда-то по спящему Гнаденталю.
Шагали недолго: хлопнула калитка, заскрипела протяжно входная дверь, дохнуло теплом и запахом керосина – вошли в дом.
– Вора поймал, – раздалось где-то рядом. – Полплошки молока сдоил, собачий сын.
Это был голос Бёлля-с-Усами, угрюмого верзилы, которым мамаши в Гнадентале пугали непослушных детей. Вот кто настиг Баха в хлеву.
Мешковина скользнула по щекам, глаза резануло оранжевым светом – с головы стянули мешок. Бах заморгал подслеповато, ежась и втягивая голову в плечи, и вдруг обнаружил перед собою чужое лицо, внимательно его изучающее.
Лицо это было так близко, словно хотело не разглядеть Баха, а уловить его дыхание или почувствовать запах. Неподвижное, освещенное с одной стороны дрожащим светом керосиновой лампы, а с другой погруженное в полутьму, оно смотрело пристально и строго. Черты его были совершенны. Не лицо – лик, тонкий и нежный, какой можно увидеть лишь на иконе. И сияли на этом лице не глаза – очи: темные, блестящие, в обводке длинных ресниц. И алели на этом лице не губы – уста. И не щеки розовели нежно – ланиты. Дева была юна, об этом говорили и гладкость кожи, и мягкость черт; взгляд же был столь взросл и печален, что мог принадлежать старику. Обездвиженный этим взглядом, Бах затаил дыхание, не смея отвести глаз.
– Это, что ли, ваш домовой? – спросила дева хрипло.
Движение губ исказило ее лицо до неузнаваемости: тонкая кожа заморщинилась густо – на щеках, вокруг рта, на переносице, – словно треснул на Волге лед и река из гладкого зеркала враз превратилась в кучу вздыбленных льдин. Дева подняла ко рту руку и задумчиво потерла пальцами приоткрытые губы. Грязные пальцы с квадратными ногтями так отвратительно смотрелись на нежном лице и пухлых губах, что Баха передернуло. Он опустил взгляд и с удивлением обнаружил, что носит дева синюю косоворотку с натянутой поверх вязаной душегрейкой и суконные штаны, заправленные в валенки. Тело – словно скручено лихой пляской: правое плечо смотрело вниз и немного назад, а левое – вверх и вперед. Руки длинные, с массивными шишковатыми суставами, а ноги коротковатые, слегка согнутые в коленях, вот-вот пойдут вприсядку. Да вовсе и не дева то была – мужичонка, маленький ростом и широкий в кости, изувеченный какой-то болезнью, по нелепой прихоти судьбы наделенный прекрасным девичьим лицом.
– Сказками про домовых старух столетних кормите! А то заладили: домовой коз выдаивает, домовой кур ворует… – Человек усмехнулся едко и пошел к столу, где были разложены бумаги и стояла керосиновая лампа.
Пружинистая походка его напоминала танец – в движение приходили все мышцы тела, от мускулистой шеи и крепких плеч до слегка косолапых ступней, будто и не тело шагало по полу, а перекатывался упругий клубок мышц, костей и волос; на спине, сбоку от хребта, колыхалась крутая выпуклость – горб. Длинная тень горбуна заплясала на беленой стене, уперлась затылком в потолок.
– У нас в колхозе если кто и ворует, то человек! Мелкий и грязный – и телом, и духом. Как этот! – Он презрительно кивнул на Баха, словно был тот валявшимся на обочине ненужным предметом – битым горшком или обрывком полуистлевшей веревки. – Понял, Бёлль?
Горбун говорил на удивительно чистом
Не поворачивая головы, Бах осторожно скосил глаза на Бёлля. Тот был, как всегда, мрачен. Клочковатые усы, и раньше напоминавшие комья мокрого сена, теперь поникли окончательно, завесили щелку рта, глаза и вовсе пропали под разросшимися бровями, один нос увесистым клювом торчал на плоском и унылом лице.