Толпа сбивала шашлычников с ног вместе с мангалами. Бомжи и старухи собирали «Чебурашки», довольные своей необыкновенной, свободной, счастливой, щедрой жизнью. А в это время певец Александр Буйнов пел с эстрады, убеждая народ в том, что он «пермский простой бамбук», — и ему все верили, как Паше — на 200 процентов.
Я не люблю участвовать в массовках, особенно в тех, где правым всегда остается последний, сказавший свое неизбежное слово.
Вечером я пошел к Феде Зубкову с бутылкой — в логово инвалида, притон мрака, убежище духа, где хранилась граальская чаша слез, соплей и алкоголя.
Конечно, я мог встретиться с ним только здесь, в темном переулке. И это хорошо, что друг другу попались именно мы, а не кто иной, более вооруженный.
Коля Бурашников стоял у забора психиатрической больницы — там, где улица Революции уходит в сторону Центрального рынка. Вечером это не очень популярная дистанция у горожан. Он стоял в своем длинном пальто, прислонившись спиной к серым доскам ограждения, и пил из горлышка. Я заметил ему, что это не очень удобно, хотя и романтично — напоминает позу полкового трубача.
— Пить стоя, из горла, в сумерках, у забора психушки — это похоже на вдохновение, — ответил он, посверкивая стеклянным глазом. Хорошо, на меня падал свет единственного фонаря.
— Пойдем к моему другу, — предложил я, — он тут живет…
По улице Куйбышева мы прошли два квартала вверх от Камы и свернули в другой переулок, к кинотеатру «Алмаз». Федины окна на углу первого этажа светились, призывая путников теплом и светом. И дверь у него была открыта. Мне показалось, что волосы и борода хозяина стали длиннее.
И только после второго стакана он сообщил мне, что Сашу Боброва перевели в Генеральную прокуратуру России.
— Ты понимаешь, что произошло?! — воскликнул Федор.
— Еще бы, — согласился я, — следователь меня целенаправленно использовал и удачно реализовал пиар своей корпорации в карьерных целях.
— Ты обиделся?
— Нет, я даже рад, что именно он попал в Генпрокуратуру, а не кто иной. Лишь бы оказался тем, за кого себя выдает.
Федя Зубков, бывший бард и аспирант-историк, сидел в старом как мир кресле с приставленными к нему по бокам костылями и грустно смотрел на меня. Ему был недоступен праздник на улице «ДАНАИ».
— Ты так говоришь, будто ценишь Генпрокуратуру больше, чем, например, МВД…
— Что ты! — испугался я. — Как ты мог подумать такое? Ты знаешь меня двадцать лет! Сколько выпито вместе…
Мы тут же вспомнили о выпивке и пожалели, что море времени потратили впустую, на разговоры ни о чем. Действительно, если ты не пьешь, то че делать? А если пьешь, то кто виноват? Водочка, она снимает с повестки дня все неудачные вопросы. К примеру, такие: жена моего друга Славы Дрожащих спросила мужа: «Ты поэт?» И добавила: «Ты говоришь, что ты поэт, а у нас в бухгалтерии тебя никто не знает!»
Уже через полчаса мы были далеко от «Алмаза» и миллионной Перми с ее миллиардами тараканов. История человечества занимала наши праздные умы.
Все это, конечно, не могло продолжаться долго, поэтому мне пришлось бежать за водкой, чтобы не дать погаснуть скудному светильнику разума. При этом краем сознания я заметил, как в центре мироздания сидят три русских богатыря: одноглазый, безногий и безумный, который сорвался куда-то — и вот уже бежит и падает на пути к светлой цели. Светлой, прозрачной, белой.
Когда я вернулся, Коля как раз начал рассказывать Феде занимательную историю из своей богатой богемной жизни. Я запомнил ее драматический сюжет, связанный со стеклянным глазом, хрустальной стопкой и швейной иголкой. Может быть, для того этот вечер и случился, чтобы я запомнил ее, эту странную историю.
— Интересно, — покачал головой я, — а зачем они хотели тебя убить?
— Не знаю, — ответил Бурашников, — похоже, каким-то образом я вызвал их ненависть, но не заметил этого.
— Заметил, только на подсознательном уровне, иначе зачем ты стал разглядывать стопку на просвет своим единственным глазом? — возразил я. — Я не видел, что ты делаешь это постоянно, хотя бы сегодня… Пьешь, сука, не глядя.
Чего тут говорить… Коля — человек светлой крайности, поэтому у большинства он вызывает чувство приязни, а у другой крайности — должно быть, ненависти. Поэтому и захотели убить, надсмеяться над одноглазым, который не заметит иголочку в стопке с водкой.
Я курил, вспоминал поэта Виктора Болотова, которому Коля посвятил свое стихотворение о крушении непобедимого линкора «Империя». Вспоминал, как Болотов публично называл меня эпигоном и графоманом на обсуждениях рукописей в Союзе писателей, как благодаря этому морячку я только через десять лет сумел опубликовать первое стихотворение. Он ставил мне в пример талант «из народа» — Николая Бурашникова, автора замечательной строчки: «И сказал я другу: пойдем, выйдем за угол — и подеремся».
Много чего вспоминал… Воспоминания были постоянными, как просмотр лучших фильмов из личной коллекции. Лежал с закрытыми глазами и видел улицу деревни Неволино, где я с радостью ступил на тропу тайной войны, не подозревая о том, что делаю.