Он иронично улыбнулся и наклонился ближе, чтобы лучше расслышать ответ, отчего вьющаяся мелированая челка занавесила пол-лица.
- Не плачу, - ответила я довольно твердо. - Слёзы - признак распущенности и слабости.
Это было почти правдой, но злило то, что он ещё и с этим полез. Как будто людям своих проблем не хватает.
- Неужели ты так легко со всем справляешься? Неужели не бывает просто необъяснимо тоскливо на душе?
За волосами глаз почти не было видно, а по то ли насмешливой, то ли печальной улыбочке, понять к чему он клонит было невозможно.
- Я уже говорила, что мне эти ваши беспричинные, надуманные терзания не близки. И перестань докапываться! Я слушаю "лабутены", "мертвые найки", и мне на всё плевать.
- Хорошо, - послушно согласился он и выпрямился.
Отвернулся, посмотрел на Герасимова, в окно, достал из кармана плеер, покрутил в руках, снова положил обратно, потом всё же не выдержал:
- Никогда не поверю, чтобы девушка ни разу не плакала под музыку.
- Конечно, плакала. Когда мне было шесть, и я слушала Максим. А потом выросла и с тех пор, подобная фигня меня не трогает.
- Максим? - на этот раз его губы медленно расползлись в обычной веселой улыбке. - Там есть над чем плакать?
- Конечно, - не моргнув и глазом, заявила я. - Вот, послушай.
"Когда я умру - я стану ветром
И буду жить над твоей крышей
Когда ты умрёшь, ты станешь солнцем
И всё равно меня будешь выше".
Я охотно процитировала песенку связанную, между прочим, с приятными детскими воспоминаниями. Тогда меня ещё папа в детский сад на машине возил, и её крутили по радио почти в одно и то же время. Я обязательно должна была дождаться этой песни и только потом вылезала из машины. А когда её вдруг крутить перестали, папа специально купил мне диск "для сада".
- Чем не Placebo?
- В твоём плейлисте нет ни Максим, ни лабутенов, ни Скр-Скр.
- Ты копался в моём плейлисте?
- Музыка - лучший способ понять человека.
Именно то, чего я и боялась. Жалкие и нелепые попытки чужих людей "понять". Выспросить всё, войти в доверие, разнюхать, а потом посмеяться, облить грязью или сделать какую-нибудь гадость, отлично зная про все слабые места - вот что обычно называют словом "понять".
- И что же ты там нашел?
- Ну, помимо всего прочего, Аве Марию Каччини и Нюркину песню.
- Это что-то значит?
- Что ты умная и грустная.
Я хотела было возмутиться, что нечего на меня навешивать свои унизительные ярлыки, и я не какая-нибудь эмо-гёрл, но тут, прибывающий на станцию поезд внезапно затормозил и мы, вместе с подпирающей толпой, резко дернулись назад, а затем беспомощно улетели вперед, прямо на Герасимова.
К счастью, на станции вышло полно народу и освободилось много мест. Причем Герасимов сразу же занял крайнее место, натянул бейсболку на глаза, но перед тем, как он скрестил руки на животе и погрузился в сон, я успела заметить у него на лице под глазом лиловый синяк. Видимо, это его он так усиленно скрывал под козырьком. А мы вдвоем сели напротив и под "Gate 21" тоже мгновенно вырубились, даже не пытаясь возобновить разговор.
Проснулась я от громких голосов, открыла глаза и увидела странную картину: Герасимов переместился к окну, а на месте пожилой пары, широко рассевшись, разместилась маленькая кругленькая старушка, закутанная в черный, плотно облегающий лоб, точно у монашки, черный платок. Широкое простое платье тоже было черным, а поверх этого скромного, традиционного наряда на ней красовалась ярко-розовая шуба из длинного искусственного меха, изрядно поношенная, но по-прежнему ослепительно вульгарная. Под мышкой - черная лакированная сумочка.
Старушка сидела так глубоко на сидении, что её короткие ноги в черных, с серыми отворотами валенках, до пола не доставали и забавно болтались в воздухе, точно у ребенка. Она громко и непрерывно разговаривала сама с собой. Будто где-то внутри неё разгорелся оживленный спор, и ей приходилось всё время отвечать кому-то невидимому и настырному. Её очень светлые, выцветшие глаза рассеянно бегали из стороны в сторону, не останавливаясь и не сосредотачиваясь ни на чем, а испещрённый морщинами лоб, как и густо напомаженные пурпурные губы, очень подвижно реагировал на каждую эмоцию.
Старушка явно была ненормальная и Герасимов, тоже проснувшись, косо и обеспокоенно поглядывал на неё. Но затем, она вдруг развернулась к нему и, перехватив взгляд, очень ясно и будто бы даже разумно уставилась в ответ.
- Некого винить. При бегстве держи хвост поджатым.
С привычным для него безразличием в голосе Герасимов лишь ответил "я вас понял", и отвернулся, показывая, что дальше разговаривать, не намерен. Но старушка явно не хотела успокаиваться. Протянула тощую руку с неожиданно обнаружившимся на ней перламутровым маникюром и принялась трясти его за рукав.
Даже люди на соседней лавке заинтересовались и начали выглядывать. Но, чтобы вывести из себя Герасимова, нужно было очень постараться.
- Ну, что? - спросил он с тяжелым вздохом и долгим "о", как я обычно говорю маме, когда она особенно настырно повторяет одно и то же.