— Ты только послушай их! Они же ничего не знают. Их словарный запас соответствует словарю лабораторного шимпанзе. Или тюленя, или дельфина… если они вообще еще где-то выжили.
Звуковые колонки издавали жужжание, из которого иногда вдруг выплывало какое-то отдельное слово, звучавшее тем яснее, чем невнятнее казалось все остальное. Но Джонас был прав: слова каждый раз были одни и те же — «еда», «дерется», «спать», «дурак» и еще несколько. Малыши, кажется, вообще не научились правильно употреблять глаголы и говорили просто «идти», «бежать», «пить», не делая никаких различий для себя и других.
— Они деградируют, — заметил Рубен, глядя в затемненное окно. — Ничего не поделаешь.
Джонас подошел ближе. Ему всегда было неловко смотреть на кого-то и оставаться при этом невидимым, поэтому к окну он подходил редко. Это как в телефильмах с допросами в полиции, когда кто-то находится за зеркальным стеклом, об этом знают и полицейские и допрашиваемые, и лишь самый неискушенный преступник попадается на удочку и выкладывает всю правду. Снаружи дети из Двадцать Первого Сгустка — двое Семь, один Девять и трое Одиннадцать — швыряли камни в приблудного пса, а пес все не убегал. Дети не отличались меткостью, но время от времени камень попадал в цель — тогда пес отскакивал и недоуменно поскуливал: как, разве дети нужны не для игр?
— Нет, дорогуша. Не здесь, — пробормотал Джонас.
— Что ты сказал? — обернулся Рубен.
— Да так, ничего. Деградируют, говоришь? Естественно, деградируют. Ну и кому они такие нужны? Только взгляни на них!.. Сколько детей удалось устроить в прошлом месяце? Троих? А скоро они вообще будут изъясняться одним мычанием, и тогда уж точно застрянут здесь навсегда.
— Это не твоя проблема, — отрезал Рубен. — Тебе платят за работу, вот молчи и работай. Да, такая вот моя философия, братан, и она меня еще никогда не подводила.
Джонас промолчал. Ему не нравилось то, чем он занимался. И что теперь, играть в GameSync, чтобы ни о чем не думать? Он снова повернулся к окну, вопреки своему желанию привлеченный сценой лагерной жизни, сложенной из множества крошечных фрагментов. Похоже на картину, репродукции которой он часто видел в прошлом, — интересно, где она сейчас, если вообще существует? В серых рубахах, выпачканные в грязи, дети что-то делали, бегали босиком, играли. Хотя какие это игры, жалкое подобие. Смотришь — сердце сжимается. Им холодно, плохо, они истощены. («Когда в последний раз я видел здорового ребенка?» — спросил себя Джонас). Один мальчишка бесцельно носился по кругу, словно в нем завели пружину и завод все никак не кончался. Другие принимались перебрасывать друг другу небольшой круглый предмет, но вскоре то, что начиналось как игра, заканчивалось общей потасовкой — все просто лупили друг друга. Или все избивали одного, сосредоточенно и равнодушно. Порой кто-нибудь из надзирателей пытался растащить драчунов. Но драка, потушенная в одном месте, тут же разгоралась в другом. Не было никаких различий между мальчиками и девочками, одинаковые, обязательные для всех стрижки быстро превращались в спутанные комки; грязные разорванные бесформенные рубахи были такие же одинаковые, как и жесты детей, и походка — как они сами.
— Их спасет лишь память, — пробормотал Джонас и отвернулся, не в силах на это смотреть.
Рубен бросил на него недоуменный взгляд:
— Что ты сказал?
— Их спасет память, — повторил Джонас. — Которой у них нет.
Но память возвращалась. Постепенно, то накатывая волнами, то опять отступая. Как морской прилив: вот он откатывается и уносит с собой драгоценные осколки и фрагменты, потом снова выбрасывает их на берег. Это были слова, которые Тому приходилось повторять десятки раз, чтобы наконец услышать их от своих слушателей, исковерканные или произнесенные по слогам. Это были фразы, которые внезапно наполнялись смыслом, так что взгляды слушающих зажигались — внутри будто загорался огонек, который не хотел и уже не мог погаснуть. Это была точность — когда Дуду не попросил, как обычно, рассказать «ту, про малыша», а сказал ясно и четко: «Расскажи про Мальчика-с-пальчик», — и тут же испуганно закрыл ладошкой рот, изумляясь собственным словам. Это была любознательность, когда после привычного «и жили мирно и счастливо много-много лет» Глор вдруг спросил: «А много-много — это сколько? Вот столько, да?» — и поднял обе руки с растопыренными пальцами. Потому что вместе со словами к детям вернулись числа, и Глор, гордясь тем, что он тоже что-то знает, принялся учить всех считать — с помощью кучки деревяшек и бесконечного терпения. Теперь, играя в кости, дети считали вслух: «Два. Пять. Семь. Черт, я проиграл. Один. Три. Четыре».
Да, вместе с памятью, словами и числами к детям возвращалась любознательность.
И вопросы.
— Почему мы здесь? — чтобы спросить об этом, Орла вытащила большой палец изо рта, но тут же опять вернула его на привычное место.
— Потому, — Дуду, скучающим тоном.
— Это не ответ, — Орла. Снова вытащила палец изо рта.