Едва доставая до высоких козел, мы пилили дрова. Угля не было, и четырехэтажную, только что выстроенную перед войной школу приходилось отапливать дровами. Дрова мы привозили сами на открытых грузовых трамвайных платформах, которые выделяли шефы — трамвайный парк имени Петра Щепетильникова. Ночью, когда все остальные трамваи покидали линию, наш грузовой, на платформе которого мы — сорок девчонок и мальчишек, закутанных кто во что горазд, отправлялся к дровяным складам Серебряного бора. Мы ехали через затемненную Москву, леденея на ветру, глядя на небо, небо сорок третьего года — со скрещенными саблями прожекторных лучей и плавающими чудищами аэростатов. Грузили бревна в темноте, торопились… Надо было успеть убрать с путей платформу до начала утреннего движения трамваев. Наша гусеница-сороконожка (бревно, как туловище, в середине и по десять ребят с каждой стороны) перебирала ногами быстро-быстро — от трамвайных путей к школе. Потом целыми днями мы пилили и кололи толстые, неподатливые, промерзшие до сердцевины бревна. Но в классах все равно было холодно.
Наша школа в Лесном переулке была обычной московской школой военной поры. И когда во дворе появлялась почтальонша тетя Поля, то, обнаружив нашу дружную команду у бревен, окликала: «Ребята, где тут у вас которая стихи печатает? Опять ей письма наприсылали… Держи!»
В противогазной сумке тети Поли письма ребят лежали бок о бок с фронтовыми треугольниками, написанными в окопах или на госпитальной койке, рядом с роковыми конвертами, где минами замедленного действия притаились похоронки. Их везли в почтовых вагонах, прицепленных к воинским эшелонам, их бомбили на станциях. Эти детские письма имели право быть рядом с письмами фронтовиков.
Тетя Поля отдавала нам письма, шла дальше по Лесному, от дома к дому. Ее противогазная сумка становилась все легче, а походка все тяжелей. А мы разворачивали треугольнички и читали их, а потом — чаще всего коллективно — писали ответы.
Нередко мы писали их в метро, ночью, во время воздушной тревоги, когда метро служило бомбоубежищем. На деревянных щитах, разложенных в туннеле, спали женщины и дети. И мы тоже проводили ночи на этих щитах. Иногда мы уходили в метро с вечера, потому что дома не было света — отключали электричество. Вечернее метро было для нас светлым домом. Не обращая внимания на шум и свист поездов, сидя на мраморных скамейках, мы учили уроки и писали ответы на письма. И тоже складывали наши письма треугольниками и надписывали адреса далеких детдомов.
…Я вновь возвращаюсь мыслью к надписи на карточке со щенком: «Дорогая военная цензура! Прошу щенка не выбрасывать!» Да, по законам военного времени военная цензура читала каждое из этих писем. На каждом стоит штамп «Просмотрено военной цензурой» и ее номер.
Не было в письмах сведений ни о перемещении воинских частей, ни о планах военного командования. И все-таки здесь содержались в зашифрованном виде сведения о самом могучем оружии, которое позволило нам победить, — о силе духа народа. Ведь дети — зеркало, отражающее его нравственный облик.
В. Шелике
По дорогам войны и мира
Дороги войны… По ним шли не только солдаты — дети тоже. Пусть это были дороги в тыл — без бомб, без пуль, даже без капельки крови.
Для меня эта дорога началась с Казанского вокзала в Москве. Для меня и еще семисот ребят, детей сотрудников Коминтерна. Нас эвакуировали. Привозили ребят на вокзал мамы. Заводили в вагон, сажали на полку и уходили. Уходили на перрон — глядеть в окно.
Что делалось с малышами! Двух-, трех-, четырехлетние, они не хотели принимать маму за стеклом. Отчаянным криком рвалась наружу тревога: вдруг мама не успеет сесть?
— Ма-ма! — на всех языках мира.
Так начиналась эта дорога войны. Теперь я снова еду по ней. С того же Казанского вокзала, на станцию Ветлужская, где поезд стоит сейчас несколько минут, а тогда, в сорок первом, долго выгружал наше многонациональное племя. За окном моросит дождь. По стеклу ползут струйки, текут медленно, собираясь в капли, как слезы той рыжей англичанки, тогда, за окном. Слезы тоже лились по ее лицу ручьями, а ей так не хотелось, чтобы Гарри их видел. Он и не видел — забился в угол верхней полки. Он, шестилетний, понял, что она так и останется за окном. Война уже хозяйничала в его сердце.
Поезд шел. На каждый вагон — по одной взрослой женщине и по два подростка ей в помощь. И на каждой полке — ребенок, иногда два, ясельного и детсадовского возраста. Легче было тем, кого увозили со старшей сестрой или братом.
— Береги братишек! Береги! Это сейчас твоя главная задача, — крикнула моя мать в уходивший поезд. Она требовала, чтобы я стала взрослой. В четырнадцать лет.
И я стала взрослой, взрослым подростком, как многие мои сверстники.
А теперь я, уже действительно взрослая, даже не молодая, еду той же дорогой, в очень мирном году. Но я вся там, вся в прошлом.