Несмотря на более чем почтенный возраст, профессор еще вел студенческие группы. Стайка учеников с уважением заглядывала в прибор, который Моисей вставил дрожащими руками, как он полагал, в уретру. Хорошо поставленным профессорским голосом он объяснял студентам отличия переходного эпителия мочевого пузыря, периодически поглядывая в микроскоп, торчащий из естества дебелой дамы бальзаковского возраста. Дама спокойно лежала и даже, кажется, получала удовольствие от процесса, особенно когда уроскоп находился в руках молодых дотошных студентов мужского пола. Двое особо сердобольных учеников даже поддерживали ее за немалые ляжки.
Моисей призывал учеников быть аккуратными и не дергать уроскоп из стороны в сторону, чтобы не причинить пациентке боль. Распятая на кресле мадам, краснея, говорила, что она готова принести себя в жертву науке и, если надо, провести остаток жизни с уроскопом внутри. Это настораживало и удивляло обслуживающий персонал, ведь уретра маленькая, а уроскоп размеров приличных. Медсестра даже проверила еще раз процент применяемого новокаина – может, переборщили? Да нет, вроде, все так. И тут старшая медсестра бесцеремонно отодвинула плечом разоряющегося Моисея, глянула в уроскоп, с пониманием похлопала румяную и довольную пациентку и ехидно бросила слегка растерявшемуся от такой наглости профессору:
– Моисей, ты опять в пизду попал?!
Что было дальше, Яша описывал сквозь слезы: все уже просто стонали, даже бабушка Геня, которая все шикала на всех, чтобы громко не ржали. У Моисея от позора вспотели очки и подмышки. Красная от смущения дама удовлетворенно колыхалась телом на неудобном кресле. Счастье, что студенты были в масках. Одни без извинений вылетели в коридор, другие попадали прямо тут же, у грешного гинекологического ложа.
Больше медперсонал в этот день работать был не в состоянии, все процедуры отменили, да и экзамен у группы потом принимал не Моисей, а его заместитель, тощий и бледный, как глист в обмороке, доцент Петухов.
Надо сказать, что отличить переходный эпителий мочевого пузыря от ороговевающего эпителия влагалища сумели почти все. Уж больно доходчивым и запоминающимся был урок Моисея Ароновича Гутмана.
И опять были вечерние игры родителей в преферанс, смех, гитара, походы за грибами, «классики» на асфальте, волейбол, прятки и все то, что делало нас такими счастливыми.
Мы придумывали какие-то новые игры, каждый день появлялись новые друзья на всю жизнь, которая казалась такой бесконечной и счастливой.
Домой нас было не загнать: целый день мы копались в воде, грязи, шарили по каким-то заброшенным подвалам, ели с одного куска, пили, отталкивая друг друга, ледяную воду из колонки, ну и, случалось, заболевали. И естественно, все разом.
В тот раз ангина не пощадила ни меня, ни Гришку, ни Маечку.
Без голоса, весь в соплях, слезах и клюквенном соке, я лежал на высоких подушках и слушал, как за стеной тетя Мирра уговаривает Гришку прополоскать горло. Тот что-то невнятно хрипел в ответ. Липкий температурный пот не давал спать, бабушка пыталась затолкать в меня порошок, я вяло отбивался.
И тут открылась дверь и влетели папа с мамой. Ничего удивительного – дедушка сбегал на станцию, позвонил, и они тут же примчались, побросав все неотложные дела. Мама положила на лоб прохладную руку, папа сел в ногах. И бабушке уже удалось затолкать в меня и куриный бульон, и морс, и даже кислючий порошок анигриппина.
Мама принесла бумагу и карандаши. Она, кстати, очень неплохо рисовала. Из-под ее руки стали появляться уродливые фигурки, которым она давала имена. Теснились на небольшом листке кака-сопляка, кака-кашляка и кака-температуряка. Мне давали в руки карандаш, и я жирно зачирикивал карикатурных уродцев, свято веря, что этим я борюсь с болезнью.
У папы были свои методы. Менее сентиментальный, чем все остальные в нашей семье, он не слишком надо мной причитал и считал, что я должен вырасти стойким оловянным солдатиком. Но тоже пугался моего скрипучего голоса и влажного кашля, раздирающего грудь. Заложенный нос не давал уснуть, и тогда папа взял меня на руки, завернул в одеяло и стал носить по комнате, напевая сочиненную на ходу колыбельную:
И таки уболтал меня, а потом настало утро, и генерал на веранде шепотом разбирал тактику и ошибки ночного боя. Пурш сидел на столе и брезгливо нюхал вчерашнюю печенку. Потом повернулся задом и презрительно начал закапывать – то ли несвежий дефицит, то ли генерала с его вечными амбициями победителя. Он мягко спрыгнул со стола, направился к Хайкиным, где подоконник уже пригрело августовское тепло, и завалился среди желтобокой, доходящей на солнце антоновки.