Неда рядом с ней вытягивала губы трубочкой и издавала тихие мелодичные звуки, словно напевала. Азар взяла ее на руки. Теплое младенческое тело показалось ей тяжелее обычного. Неда заметно подросла. Азар хотела встать, но не смогла – что-то словно тянуло ее к земле. Кто-то бросился к ней, поддержал за плечи, помог подняться. Азар сделала шаг, еще шаг. Женщины, мимо которых она проходила, подбирали ноги к груди, чтобы дать ей дорогу, и на их лицах отражалось нечто невыразимое, неописуемое словами.
Дрожащие руки протянулись к щели в двери. Только что эти руки сжимали крошечное тельце, полное жизни, – а в следующий миг опустели, и человек снаружи оттолкнул их прочь, чтобы захлопнуть дверь.
Азар сползла по стене, как сползает по стеклу капля дождя, голова бессильно упала на плечо. Из тяжелых грудей рекой струилось молоко – но руки ее были пусты, и крепко заперта железная дверь.
Скорбное молчание воцарилось в камере. Марзия и Париса, подойдя к Азар с двух сторон, попытались ее поднять. Закинули ее руки себе на плечи; их лица раскраснелись от натуги. Азар была тяжелой, как труп. Молоко текло у нее по животу – предназначенное для дочери, но теперь ничье. Теплое, липкое, мерзкое – осиротевшее молоко.
С другого конца камеры подошла Фируза с чадрой в руках. Лицо ее кривилось – от горя, сожаления, чувства вины, кто знает; кривилось так, словно Фирузу били и щипали какие-то невидимые руки. Азар хотела бежать от нее, или броситься с кулаками, или вцепиться ногтями ей в лицо – но сидела, не в силах шевельнуться.
Одинокий голос разнесся по камере, и другие подхватили мелодию. Хриплые надтреснутые голоса пели песню – старинную песню о подрубленном дереве, о сломанных ветвях, о птенце, выпавшем из гнезда.
И под эту песню Фируза осторожно приподняла мокрую рубашку Азар и туго обмотала ей грудь своей чадрой.
1987 год
Когда вошла Лейла, Омид сидел, широко раскрыв глаза, тихий и молчаливый, и отчаянно сосал собственные пальцы.
Сидел он за обеденным столом, а вокруг царил разгром. Все двери были распахнуты, шкафы и ящики столов вывернуты, содержимое их выброшено на пол. Повсюду валялись книги, бумаги, одежда и обувь, и ручки, и заколки, и множество разных прочих вещей. Платья Парисы тоже лежали на полу, на иных из них отпечатались следы пыльных ботинок.
Омид видел, как арестовали его родителей. К ним пришли во время обеда. День был ясный, небо высокое, ни облачка, и в воздухе уже пахло летом. Отец Омида готовил в стальной миске мясное пюре с нутом: он энергично орудовал пестиком, и к его лицу поднимался пар.
Омид запустил палец в блюдо с йогуртом, посыпанным измельченными розовыми лепестками. Париса нахмурилась.
– Сколько раз тебе говорили, что есть надо ложкой?
Снова Омид оплошал! И что же теперь делать с пальцем, вымазанным в прохладном мягком йогурте? Омид поднял глаза на маму – прекрасную маму с черными кудрями, каскадом ниспадающими по плечам, в просторной пурпурной блузке, подчеркивающей нежный румянец на щеках, с тяжелым выступающим животом и глазами, полными любви.
– Ну что уж теперь, – сказала Париса. – Нечего делать, оближи. Но в следующий раз возьми ложку!
И Омид сунул палец в рот, наслаждаясь вкусом йогурта и роз.
В этот-то миг в дверях появилась квартирная хозяйка, а по бокам от нее двое солдат. Хозяйка была страшно перепугана. Бледная от ужаса, с широко раскрытыми глазами, она машинально крутила в руках конец чадры и торопливо, жалобно что-то бессвязно бормотала.
Гвардейцы вошли, перевернули все в доме вверх дном и ушли, забрав с собой родителей. А Омид остался сидеть перед тарелкой йогурта. Париса едва успела коснуться ледяными пальцами его лица. Отец торопливо поцеловал в лоб и сказал: не бойся, мы скоро вернемся. От этого испуганного голоса внутри у Омида что-то оборвалось, тяжело ухнуло вниз и исчезло навсегда.
Гвардейцы искали документы, письма, листовки, стихи, запрещенные книги. И ушли с богатой добычей. Им нашлось, чем поживиться! От этих бумажек зависело, кто уйдет, а кто останется – и родителям Омида пришлось уйти.
Омид сидел за столом посреди разгромленного дома и дрожал, по пальцам текла слюна. Папу и маму заковали в наручники, завязали им глаза и вывели на улицу, а хозяйка побежала следом. Особенно утруждаться гвардейцам не пришлось – родители Омида не кричали, не махали руками. Не сопротивлялись.
Все прошло тихо, как воскресное утро в мечети. Словно родители Омида ждали – ждали, что однажды придут гвардейцы и разнесут в клочья их дом, жизнь, жизнь их ребенка, оставшегося на воле, и другого ребенка, которому только предстоит появиться на свет. Все растопчут и швырнут осколки им в лицо.
Уже позже, охрипнув от своей жалобной болтовни и убедившись, что все ее слова не возымели никакого действия, хозяйка побежала к телефону, чтобы позвонить Ага-джану[6]
и маме Зинат. А Омид все сидел за столом, один, перед недоеденным пюре и йогуртом, пахнущим розами.