«Где проходили собрания? – спрашивал мужчина. – Сколько было участников?» Вцепившись в сиденье стула, сотрясаясь от боли уже непрерывной, Азар пыталась вспомнить правильные ответы. Главное – всегда, на каждом допросе, отвечать одинаково. Даты, имена, все, что она знает и чего не знает, должно быть одним и тем же – в каждом протоколе. Азар понимала, что происходит; понимала, почему ее решили допросить именно сейчас. Надеются, что сейчас им будет проще ее расколоть! «Спокойно, спокойно». С ее губ слетали имена, даты, места, собрания, а мысленно она представляла себе ребенка: его крошечные ножки, ручки, коленки, цвет и форму глаз.
Новая волна боли – на сей раз почти невыносимой. Голос Азар прервался, она скорчилась на стуле. Прежде она и не подозревала, что человеку может быть
«Где печатали листовки?» Этот вопрос звучал не в первый раз. Азар наклонилась вперед, вцепилась в край стола. Услышала собственный стон.
Однако боль нарастала, и сознание стремительно меркло. Азар ничего больше не слышала, не понимала, что творится вокруг. Волна боли подхватила ее и унесла в какое-то иное пространство, в тесный замкнутый мирок, где не существовало ничего, кроме несказанной муки, где боль была уже не частью ее тела, а условием жизни, признаком бытия. И сама Азар вышла из тела и стала отдельным миром, в котором все содрогалось и корчилось от боли, беспримесной и бесконечной.
Она не знала, долго ли мужчина ждал ответа на свой вопрос – так или иначе, не дождался. Краем уплывающего сознания она уловила шорох закрываемого блокнота и поняла: допрос окончен. Головокружительное облегчение охватило ее. Она не слышала, как он встал, но слышала удаляющиеся шаги: шлип-шлеп, шлип-шлеп. Чуть погодя голос Сестры приказал встать. Сестра и кто-то еще с другой стороны, медсестра, должно быть, вывели Азар из комнаты и повели по коридору. Она ковыляла между ними, еле держась на ногах, сгибаясь пополам, дыша часто и неровно. Наручники на запястьях неподъемной тяжестью тянули к земле. Этажом ниже до слуха Азар вновь донеслись крики рожениц.
– Вот и пришли, – сказала медсестра, когда они остановились.
С Азар сняли наручники, стянули повязку с глаз.
В палате, полной медсестер, Азар взобралась на узкую кровать. Стену по правую руку от нее ярко освещало солнце; по его положению Азар поняла, что полдень уже позади. Схватки на время утихли, и Азар, измученная, провалилась в полудрему, бездумно разглядывая игру солнечных лучей на гладкой стене, покоряясь быстрым умелым рукам женщины-врача.
Сестра стояла тут же, у кровати, и не спускала с Азар глаз. Но на нее Азар смотреть не желала. Будь ее воля, она вовсе забыла бы о существовании Сестры. Не только Сестры, но и всего, что за ней стояло: ареста, одиночества, страха, родов в тюрьме. Того, что в собственной стране она стала чужой, что люди вокруг смотрят на нее как на опасного врага, которого надо сломить и подчинить своей воле. Ибо само ее существование – вызов их власти, их представлениям о добре и зле, о правильном и неправильном. Она отказалась играть по их правилам, открыто заявила, что боролась не за это – и стала врагом. Она им ненавистна, ибо не верит, что у их Бога можно найти ответы на все вопросы.
Азар хотелось закрыть глаза и представить, что она сейчас где-то еще – в другом времени, в другом месте, в другой больнице; что рядом стоит Исмаил, держит ее за руку, гладит по щеке, не сводит с нее встревоженных глаз, а за дверью родильной палаты меряет шагами коридор отец, и мать сидит на краешке стула, сжимая в руках узелок с больничными вещами, готовая вбежать в палату к дочери, как только врач выглянет оттуда и скажет: «Можете зайти…»
Забывшись, она протянула руку… Пальцы сжали лишь пустоту. Одна здесь, совершенно одна.
– У нее поперечное предлежание, – послышался над головой голос врача.
Азар взглянула на свой живот. Тугой комок, выступающий примерно в районе пупка, – ее ребенок – теперь приподнялся, словно двигался в обратную сторону от родовых путей, к груди.
Врач повернулась к двум женщинам, стоящим сзади.
– Придется его протолкнуть.