Они пригубили воду, глядя в пустоту. Мила смотрит на мух, которые приклеились к сладкой ленте, свисающей с потолка, они умрут от истощения.
– Где Матьё?
– Мы не знаем, – отвечает отец.
– Как?
– Мы его больше не видели, – говорит тетушка.
– Твой дядя Мишель умер.
– О… Мишель…
Они выпили еще немного воды. Тетушка склоняется над молчащим ребенком.
– Как его зовут?
– Саша-Джеймс.
– Саша – как?
– Саша-Джеймс.
– Он твой?
– Да, он мой.
Прямой вопрос отец боится задать. Мила его опережает:
– Тебе нечего стыдиться. Он не от бошей, я уже была беременна, когда меня арестовали.
Тетушка высвобождает голову малыша, которая едва ли больше кулака.
– Эй, он очень худой. И ты тоже.
– У тебя есть молоко?
– Жан, твоя дочь просит молоко!
– Да, там, за хлебом.
Мила думает: пройдет ли это? Поговорят ли они? Перестанут ли быть чужими? Возможно, они спросят, все ли в порядке. И она скажет: «Да, уже лучше». Позже они захотят узнать, как это было. Она попытается рассказать. Она будет говорить на языке, который выучила там и который им неизвестен, точно так же, как она не знала его до тех пор, пока не попала в лагерь. Она будет говорить: «Block, Blockhowa», она будет произносить: «Appell, Kommando, Kinderzimmer». А они будут сводить брови и не осмелятся перебить ее, для них это будут всего лишь наборы звуков, чистые фонемы, слетающие с ее уст и ни о чем им не говорящие. Безусловно, у них не будет образов для этих слов. Она будет вспоминать, что в Равенсбрюке образы приходили медленно, болезненно и придавали смысл лагерному языку. Им пришлось называть те вещи, которых раньше не существовало: Stück, Strafblock. И откуда они, сидя на кухне вокруг стола, могли бы взять эти образы?
Они говорят, что боялись за нее. Или точнее: «Ты нас напугала». На самом деле они испугались ее. То, что она видела, они не хотят ни видеть, ни слышать. Они говорят: «Мы тоже голодали, мы мерзли». Она понимает, что именно она должна вернуться в мир, в их мир, начать жить той жизнью, которую она оставила там, где они ее оставили. Как раньше, начищать воском стол. Как раньше, готовить на кухне. Как раньше, топить печь. Вставать в семь часов утра и, как раньше, идти в музыкальный магазин. Как раньше, штопать носки. Снова стать Сюзанной Ланглуа, отказаться от Милы. Избавиться от Равенсбрюка. Найти свободное место, с четкими контурами прошлой жизни, как должен будет найти свое место Матьё, если он когда-нибудь вернется. Другие не расступятся перед теми, кто будет возвращаться к мирной жизни, месяц за месяцем, преодолевая темноту. Она понимает, что будет носить в себе Равенсбрюк, как она вынашивала своего ребенка: одна и втайне.
Окружающие хотят об этом забыть, они хотят просто жить. И она день и ночь ухаживает за Сашей-Джеймсом, до тех пор пока врач не говорит твердо: «Ребенок слаб, но жить будет». Он будет жить. Наконец-то война, кажется, заканчивается. Это было 27 июля 1945 года.
Эпилог
Сюзанна Ланглуа опускает штору и садится в кресло. Она дрожащими руками открывает плотный конверт, раскладывает на столе серые кусочки бумаги, исписанные неровным почерком. На листочках загнуты углы, а карандаш почти стерся. За окном садится солнце.
Первый раз после войны она рассматривала эти листочки в один из ноябрьских вечеров 1965 года. Саше-Джеймсу тогда только исполнился двадцать один год. Его жизнь была уже у него в руках. Его история – пока еще нет.