И мы мыли в твоем классе окна. А ты говорила – это не в классе, это ты прощаешься с зимой, с зимней пылью, льдом, сном и просыпаешься, пробуждаешься в новую жизнь. В четкий свет весны. Смотришь сквозь эту новую чистоту. А я говорила – это не чистота, это просто окно открыто. А она – что ж, вытяни руку, потрогай воздух. Но пальцы утыкались в стекло. За стеклом рвался стриж. Пел соловей. Стрекотало на стройке тракторно. Вот и не плачь, видишь? Видишь, как хорошо и звонко вокруг. А все остальное мы стерли ластиком, никого больше нет, понимаешь?
Тем и закончилось то занятие.
Но уже в среду, на перемене – я преградила ей путь.
Мария Олеандровна, я не могу жить в «нет»! Потому что жить в «нет» невозможно. Это клетка – «нет», в ней нужно стоять по стойке «смирно!». Навытяжку. Рук не раскинуть, не обнять никого. Где сквозняк, где блаженный ветер, что откроет дверь и отпустит? Я хочу «да». Да! Но кому мне теперь сказать его, кому мне сказать мое «да»?
И ты засмеялась, будто двадцать лет тебе, засмеялась и произнесла медленно, спокойно и немножко играя, как с детьми говорят: неужели не понимаешь? И ткнула мне в сердце иглу.
Это значило – скажи свое «да» мне, девочка. Люби меня. Вот и забудешь.
Мама благодарила тебя, помнишь, мы столкнулись тогда на остановке. Теперь я уж думаю, может, все было подстроено в тот раз? Но тогда уверена была: вот так встреча, ждали автобуса, и на тебе! Ты. И мама, не стесняясь меня, сразу ж в твою сторону – шасть: «Спасибо, спасибо, спасибо вам, девочку невозможно узнать, наконец-то я стала спать ночами». Я отвернулась скорей, отошла подальше. Мама, зачем ты говоришь фразами из плохих советских фильмов? Мама, я слышу твой храп. Тонкий женский храп, все эти ночи, которые ты не спала. Потому что этот твой спит тихо. Когда не кричит во сне. А тебя, мама, давным-давно нет на земле. Все эти одиннадцать лет ты искала мужа, а говорила, что папу – мне. Мама, мне не нужен никакой папа. Станет нужен – найду без тебя. И мы не будем рассказывать нашей Маше, как часто ты уезжала к «подруге» и я ночевала одна. Не будем тяжко душно уточнять, как я искала тебя той ночью в лужах, такой мохнатый меня душил страх. И сколько раз ты просила пожить меня без тебя. Особенно в субботу и воскресенье.
Так мы и поехали на то озеро. Потому что если б ты чаще бывала дома… Если бы и в те выходные ты снова не отпросилась у меня к «подруге» и хотя бы приготовила мне бутерброды на перекус.
Так я и оказалась в нашем ДК. Дома было тоскливо, и я записалась в кружок. В субботу и воскресенье он работал, то что нужно как раз! Он сказал, глядя на мою мыльницу: «Ладно, на первое время сгодится пока». О нем поговаривали дурное, и когда ты узнала, к кому и на какой кружок я теперь буду ходить, чуть подняла брови, но не испугалась. Мало ли что говорят. Город у нас не так чтоб очень большой… Людям скучно, надо же о чем-то сплетничать, мало ли. Ты домалолилась, мамаша! Вот и пришлось нам пере-.
Жальче всего было, как я мчусь на велике вдоль пирса, быстро-быстро, сквозь наш вечно зимний ветер, летящий со свинцового моря, доносящий легкие брызги до щек. Потом пирс кончался, дальше через деревянный мосток. И скок-поскок по корням толстым, по тропинке, в аромат стройный. К секретному месту, к обрыву, где коротким летом успевают пожить ласточки. Велосипед приходилось бросать раньше, иначе не добраться. И шагать по топкому месту, но всегда удачно. Вот он, мой изрешеченный гнездами обрыв. Однажды прямо на подходе я нашла умирающую ласточку. Ворона тихо качалась на тонком дубке, стерегла. Я подняла ее осторожно, слабо и впервые увидела смерть. Оказывается, ласточка только и ждала меня, чтобы умереть спокойно. И пленочка, эта слюдяная пленочка на глазах. Я вернулась в лес, выкопала гаечным ключом ямку, похоронила ее под сосной. Села и покатила назад. В тот день я обиделась на ласточек. Не смогли защитить. И не поехала к ним больше в то лето, тем более мы скоро пере-.
Не взяли ве́лик, так и оставили в старой квартире. Коротышка сказал: вернемся, не надо дарить, не надо продавать и давать объявление. Следующим летом!