Коротышка кричит во сне, потому что три раза по-настоящему тонул на своей подлодке, однажды пролежал в темном отсеке сутки по пояс в воде, что там говорить, работка была не очень. Я не люблю его. А он, когда на меня смотрит, всегда хочет улыбнуться. Но боится. Придурок он все-таки, мам. Вот только запах. Запах дешевого табака, простого одеколона, по утрам смешанный с жужжанием бритвы, плотно наполнил наш дом – и вот за это спасибо тебе, капитан второго ранга. Я, естественно, раза два мерила тайком твой китель, по длине он мне в самый раз, только в плечах широк, а тебе-то куда он здесь, но вот ведь потащил с собой. Велик – не захотел, а китель… Коротышка устроился здесь директором охранного предприятия в одной крупной компании. Мам, да ты скажи прямо: охранником! В крупной компании таких же, как он сам, бывших вояк. Мам, да я даже не против, об одном прошу, передай ему, скажи ему это, пожалуйста, сама. Пусть никогда не говорит больше: «Докладываю! Обед готов».
И еще это «убыл». Не надо. Это он так шутит, понятно, но я не могу… «докладываю», «убыл», мам! Стухли его шутки на следующий же день.
Так я и болтала с Марией Алендровной, а она говорила – вот и хорошо, что в доме правильный запах. И бритвы нежное жужжанье. Давай теперь дальше рисовать.
Нарисуй мне свой страх той ночью. Я рисовала черноту. Блески луж. Мякоть грязи. Быстро получилось, глядите! Отлично, а теперь рисуй свое самое большое счастье. Это как я мчусь на велике и ледяной кусок моря сверкает, вы имеете в виду? Оно холодное всегда, наше море, в нем не купаются, не считая отдельных сумасшедших, – в него только ходят и еще регулярно тонут, но это и делает его таким… Я рисовала. А это что за квадратики здесь на берегу? – Разве не ясно? На берег выкинуло фотографии с затонувшего корабля, фотки девочек в бальных платьях, матросках, потому что он сказал мне потом знаешь что? Ты слушаешь меня вообще? Или опять скачешь по своим горам? Слушай, пора тебе угомониться. Поберечь в конце концов ногу. В общем, это не все девочки, кое-кто и мальчики, и слушай, что он рассказал. Оказывается, так их раньше наряжали. В кружевных панталончиках, кудряшках, платьях. Даже мальчиков! Я вспомнила, что видела такого одного. То ли это был Ленин, то ли царь Николай в детстве, в таком же платьице, вот кто-то из них.
Но даже стертый ластиком он не умер. Олеандровна, вот. Еще один вам рисунок. Что это, хлеб? Да, бутерброды! Видишь, с розовыми кружками – докторской колбасой, другой с лимонно-желтым плашмя – плавленым сырком. Он кормил меня на озере, нашем пленэре, и вот это было хуже всего. Он что, не понимал, что я и так давно люблю его? Тащусь от него, обожаю! Что не надо мне никаких бутербродов? Не надо отламывать и кормить. Потому что у всех были бутерброды, кроме меня, мама! Всем дали их мамы. А он отдавал мне свои. Отщипывал и давал, как маленькой, мы ушли поглубже, повыше, сидели на мшистом бревне, немного сыро́м. Он покупал меня этими колбасными щепотками. Хотя это было не нужно! Все равно я таяла от каждого нового хлебного лоскутка и все хотела сказать ему: не надо. Слышались возгласы, клики, крики. Наш кружок шумел там, на берегу. Бесился. Жарил на костре сосиски, булки. Ржал. Так отчетливо слышны звуки у воды, знаешь? Дымом несло, горелым хлебом, тиной слегка. Он молчал и смотрел в меня. Правый глаз у него чуть меньше и намного хуже видит, бурная молодость, он сказал. Хотя и сейчас он не очень старый. Тридцать пять лет, все-таки не совсем старик, да? Но этот глаз был остров. Остров беззащитности на его лице, особенно когда он снимет очки – тогда мне достаточно взглянуть туда, чтобы… Малендровна, почему, когда мысленно я гляжу в него, этот пожухлый правый глаз, сразу невозможно дышать? А ты говорила: не надо, не рассказывай. Я ведь не любопытная. Не нужно. Я не хочу. Просто рисуй.
Но бумага-то кончилась! Пришлось отдирать крышку коробки, и он лег на эту длинную крышку из-под красок, маленький, бутербродный, розовый, с ртом-мотыльком. Усы я сделала из двух бахромок моего шарфа, темно-вишневые, а? Круто! А потом ты дала мне спички. Какая же вонь стояла от этих сгоревших усов!
И пока мы сметали вместе пепел, ты была такой тихой и так сострадала мне, так хотела мне добра и свободы, добра и свободы… И двигалась в твоих пальцах игла, сшивающая нас вместе.
Мне страшно захотелось сказать тебе жалкие слова. Но ты опередила, тихо так произнесла, точно читая мои мысли: «Ты не думай, я ведь тоже привязываюсь к тебе. И тебя полюбила».