Шерсть у него от непривычных усилий вставала дыбом, а когтистые задние лапы соскальзывали.
— У… рожа звериная…
— Навязали какого–то медведюгу…
— Дать бы ему кирпичом по башке…
Голоса, однако, были беззлобные.
Сам же Мэр, добежав до вершины, привычно остановился подняв к небу медально очерченное лицо, и немедленно стал похож на свое несколько карикатурное изображение, а когда Гимн завершился ликующим светлым аккордом, в долгом звуке которого проскальзывало нечто магическое, то все также привычно схватился за круглый деревянный барьерчик, опоясывающий трибуну, и, подавшись вперед, деловито, но в то же время возвышенно, как начало молитвы, бросил над чутко внемлющей площадью:
— Сограждане!..
Слово, точно большая птица, поплыло в небо, — а затем в неуловимую долю мгновения ринулось вниз и стремительно выпорхнуло из репродукторов, оглушив раскатами — сразу со всех сторон.
Кеф и Борка вздрогнули от этого звукового удара.
— Сограждане!..
Говорилось это, наверное, и о них — потому что та Тьма, из которой они явились, и которая, как древняя Смерть, уже проникала в город, по–немногу, дробила их всех на отдельные сущности, отпочковывая из грязи и сырости, точно жаб, придавая им кошмарно–человеческий облик: плеск горячего океана доносился, казалось, даже до площади.
— Плохо, — сказал Борка.
И Кеф тоже подтвердил:
— Плохо…
Но означало это нечто иное, чем то, что сказано. Означало это — пронзительный мартовский день, наполненный трепетом ожидания, хруст ночного мороза в остекленевших продавленных лужах, страх ворон, надрывающиеся репродукторы и прекрасный божественный облик Нашего Великого Благодетеля, который как раз в эту минуту устраивался поудобнее неподалеку от Мэра. Даже шерсть Благодетеля, казалось, была полна великолепного солнца, а большие треугольные уши ловили каждое слово.
Он был непередаваем.
Но, главное, это означало тех троих озабоченных, странных, напряженных людей, которые были прижаты к ним напором толпы.
Самый ближний из них, лицом своим, стянутым акромегалией к подбородку, действительно напоминал крокодила: пористая увлажненная кожа не просыхала даже в мороз, а пальто и заношенный шарф, который обматывал шею, были неопределенного буро–зеленого цвета.
Ужасный это был человек.
Кеф и Борка попытались от него отодвинуться. Но отодвинуться по–настоящему было некуда: люди, прижатые к загородкам, стояли довольно плотно, на них сразу же стали покрикивать, толкая локтями:
— Ну–ну, не топчитесь!..
Пришлось оставаться там, где они стояли.
Двое других, впрочем, были нисколько не лучше: нервный, какой–то испачканный юноша, словно два года не умывавшийся, с волосами, рассыпанными по лацканам кожаной куртки, в непрерывной ухмылке, грызущий спичку за спичкой, вероятно, пытающийся таким образом подавить внутреннее возбуждение, и гораздо более представительный, солидный мужчина, равнодушным лицом своим походящий на чиновника мэрии — в дорогом отороченном мехом пальто, под которым угадывалась не менее представительная фигура.
Он почувствовал взгляд Кефа и Борки и вздернул светлые брови:
— Уроды?..
Юноша сейчас же подсунулся к его уху и, подрагивая от напора чувств, быстро–быстро зашептал что–то, тыча пальцем в их сторону.
У него даже порозовел кончик носа.
Кеф и Борка слегка попятились.
Однако, мужчина, которого называли Сэнсэем, еле заметно покачал головой:
— Не надо…
И тогда нервный юноша с досады ударил себя кулаком по ладони:
— Зря!..
Было видно, что он сильно переживает.
Впрочем, все это тут же ушло куда–то в сторону, потому что Мэр закончил свое выступление и, последний раз кинув в морозное светлое небо что–то вроде: «Единение и согласие»!.. вызвал рокот аплодисментов, которые закипели на площади. Правда, вместе с аплодисментами полетел из толпы и нахальный отчаянный свист, но он просто не обратил на это внимания бодро взмахнул рукой, подавая сигнал, и сейчас же опять посыпались из репродукторов серебряные созвучия клавикордов, а на левой окраине площади — там, где купами тополей начинался от здания с легким шпилем тянущийся почти до реки, казарменный неуютный сквер, закачался и, незаметно для глаза накапливая высоту, величаво поплыл в дымном воздухе синий, с ребрами, как у тыквы, сказочный монгольфьер, и под нижним обрезом его желтела газовая горелка.
Площадь снова, обрадовавшись, взорвалась свистом и аплодисментами.
— Ништя–а–ак!.. — завопил кто–то из гущи повернутых кверху физиономий.
И все слипшееся людское варево, колыхнувшееся от восторга, немедленно подхватило:
— Ур–ра–а–а!..
А гвардейцы вдруг вскинули ружья до уровня подбородка и по чьей–то короткой команде дали в небо отчетливый резкий залп.
— Ба–бах!..
Гулкое протяжное эхо прокатилось по площади.
— Ба–бах!..
Это, по–видимому, была кульминация праздника.