Перед глазами мгновенно встаёт картинка: я заглядываю под кровать и обнаруживаю, что там пусто. Мальчик косится на меня – наверное, хочет, чтобы я рассказал ему эту историю: дети вообще любят истории. Но я понимаю, что не смогу, поэтому просто складываю листок и, сказав спасибо, сую в карман. Похоже, он разочарован, будто вручил мне бог весть какой подарок и ничего не получил взамен.
– Я о тебе столько всего знаю! – в его глазах мелькает хитринка. – Мне бабушка рассказывала.
– Бабушка рассказывала тебе обо мне?
– Ага. И вырезки из газет собирала.
– Да ладно, не может быть! Она ведь даже ни разу не слышала, как я играю!
– Мы по телевизору видели, много раз! Она вообще только ради тебя телевизор и купила, – и снова косится: проверяет, какое впечатление произвели его слова. – Так значит, ты знаменитый?
– А тебе хочется, чтобы я был знаменитым?
Он кривит губы, пожимает плечами, но я не могу понять, ответ ли это.
– Может, тогда ты и меня научишь?
– Чему тебя научить?
– Быть знаменитым!
– Ну ладно, как-нибудь… Если время будет…
– И я попаду в телевизор, как ты!
– Маддалена, мне правда пора…
– Вот она! – Маддалена, вернувшись, кладёт на журнальный столик фотографию. – Я же говорила!..
На пожелтевшей карточке, снятой у приюта для бедных, я вижу её саму, других девушек, того светловолосого коммуниста и даже товарища Маурицио, который стал потом мэром. А вокруг – множество детей, кто с мамами, кто без. За прошедшее время лица эти, должно быть, изменились до неузнаваемости. Иссохший палец Маддалены с коротким, тщательно вычищенным ногтем скользит туда-сюда, туда-сюда, будто его хозяйка читает. Дойдя до конца строки, он переходит на следующую, пока не останавливается на стриженном почти под ноль мальчишке и его скуластой, неулыбчивой матери. Та, похоже, от смущения не смогла придумать, куда деть руки, и положила их мальчишке на плечи, а он обернулся, удивлённый внезапностью этого жеста.
Я смотрю на себя, потом на тебя, на нас, на наши смущённые взгляды – последние взгляды перед расставанием.
– Пожалуйста, зайди к Томмазино, – уже в дверях бросает Маддалена, когда мне наконец удаётся выскочить на лестницу. Я, не ответив, оборачиваюсь – в последний раз, поскольку знаю, что больше никогда её не увижу, – и меня вдруг охватывает странная тоска, начавшаяся ещё до разлуки. Из-за спины Маддалены возникает лицо мальчика: он расстроен, словно я оказался мошенником и не сдержал слова. Ну а чего ты ждал? Чем я могу помочь? Деньги, подарки, редкие телефонные звонки? От его взгляда мне неловко: он напоминает мне, как часто я и в самом деле нарушал обещания. Или просто трусливо сбегал, услышав просьбу.
46
Я возвращаюсь тем же путём, каким мы шли сюда. Торговцы уже свернули прилавки, и улица кажется вдвое шире. Жара несколько спала, а когда налетает ветерок, несущий запахи моря, становится ясно, что оно всегда рядом, совсем близко, пускай и невидимо.
Желание идти в отель пропало, но я не голоден и не вполне уверен, что тоскую по тебе, а если да, то чем эта тоска в итоге обернётся. Разлука давно стала для нас привычной, а свидания – чересчур редкими. С тех пор как ты посадила меня в поезд, наши пути разошлись и больше уже не пересекались. Но теперь, когда расстояние между нами непреодолимо и я знаю, что никогда тебя не увижу, меня гложет сомнение: а вдруг мы просто неверно друг друга поняли? Может ли вообще существовать любовь, сотканная из недопонимания?
Над безлюдными улицами висит неестественная тишина, лишь издалека доносится прерывистый вой сирены, потом кто-то взрывает петарду. Торговцы из магазинчиков на виа Толедо опускают ставни и поспешно разбегаются по домам, чтобы успеть к началу матча. Свернув в переулок, я начинаю очередной подъём, но на полпути замечаю справа лавку сапожника. Он единственный не закрывается и никуда не спешит: сидит себе в своей крохотной пещерке, доверху заполненной обувью, которую нужно починить или подогнать по ноге. Вхожу, спрашиваю старика за стойкой, не может ли он что-нибудь сделать и с моей, чтобы перестала натирать. Тот усаживает меня на стул, просит разуться. Я подчиняюсь, оставшись в носках. Он берет ботинки, сперва один, потом другой, осматривает их со всех сторон, переводит взгляд на мои ступни. Я, как дикий зверь в клетке, принимаюсь нервно хрустеть затёкшими пальцами. Старик делает мне знак подождать и, скрывшись в кладовке, возвращается с деревянной штуковиной, напоминающей человеческую ногу с торчащей из неё рукояткой на длинном чёрном винте. Я задерживаю дыхание, словно ожидая чуда. Вложив свой диковинный инструмент в правый ботинок, старик поворачивает рукоятку – раз, два, три, – потом вытаскивает и проделывает ту же операцию с левым. Наконец смахивает пыль, протирает и выставляет на стойку.
– И это всё? – едва не вырывается у меня.
Он не двигается: ждёт, пока я их надену. Стоит мне подняться, боль в пятках как по волшебству проходит. Я делаю шаг, другой – и просто не могу в это поверить. А старик, не сказавший до тех пор ни слова, наконец выдаёт: