– А врал, что лосьон после бритья рекламируешь… – пронзив меня вызывающим взглядом, он переходит на «ты», будто вдруг почувствовав себя хозяином положения. Я встаю и, взяв жестянку под мышку, откланиваюсь. – Заходи как-нибудь ещё, я тебе столько всего расскажу… – доносится до меня уже в переулке.
Дверь захлопывается. Я останавливаюсь в паре шагов от окна и в сумраке вижу, как он, уверенный, что остался один, выпускает к потолку несколько колечек дыма, а потом снова суёт руку в дыру. Я уже хочу вернуться, но тут замечаю над почтовым ящиком белую наклейку: Луиджи Америо. Прозвища в нашем городе дают на всю жизнь и даже после смерти указывают их в объявлениях о похоронах, иначе люди просто не поймут, о ком речь. Вот и я никогда не знал, как зовут Долдона. Луиджи Америо.
Выходит, он носит имена двух твоих детей, Луиджи и Америго. Или, может, это мы, сами того не зная, носим в себе его частичку.
49
– Маддалена сказала, у тебя фамилия Сперанца, как у меня.
– Нет, Бенвенути. Меня же усыновили.
– А теперь и меня усыновят?
Кармине носится вокруг, ни на секунду не прекращая болтать. Ты жаловалась, что в детстве я тоже задавал слишком много вопросов: будто язык без костей. Нет, как ты там ворчала?.. А, вот: наказание Господне!
– Мама говорит, когда идёшь по улице, нужно держаться за руку, – и пытается ухватиться за мою.
– Но мы же на тротуаре, машины здесь не ездят.
Он задумывается, качает головой: похоже, мои слова его не убедили. Когда Маддалена позвонила мне в отель и попросила погулять с мальчиком – у неё, мол, срочные дела, – я сразу понял, что это ловушка. Упрямства ей не занимать: как скажет, так всё и будет. В её мире нет места прошлому. Но я-то слишком хорошо помню огромный зал в Болонье и стыд, охвативший меня, когда других детей разобрали, а я остался один и никто не взял меня за руку, не увёл с собой.
– А правда, что, когда ты был маленьким, у тебя была другая мама? – мы доходим до пешеходного перехода. – Это мне отец рассказал, бабушка не хотела, – светофор переключается на зелёный. – Вот повезло! Мне тоже иногда хочется другую маму, – прежде чем ступить на переход, он протягивает мне руку, и я вижу в его глазах слёзы. Ладошка прохладная и мягкая, но пожатие крепкое. Он смахивает слёзы, и мы вместе переходим на другую сторону.
Вернувшись на тротуар, моей руки Кармине не отпускает. Мне почему-то вспоминается запах Дерны, когда она кутала меня в своё пальто в ожидании автобуса на Модену. И это меня пугает. Выходит, пальцы, которым до сих пор удавалось только водить смычком по скрипке, могут быть инструментом, способным утешить, придать сил? Это настолько огромная мощь, что я не уверен, смогу ли с ней совладать. Рука, сжимающая ладошку мальчика, вдруг чувствует себя бесконечно слабой. Она только что дала слово, которое не сможет сдержать.
– Для зоопарка сегодня слишком жарко, давай-ка возвращаться к Маддалене.
– В другой раз тогда сходим?
Я думаю об обратном рейсе в Милан, об уже запланированных концертах – и не отвечаю.
– Приходи ещё, у меня для тебя сюрприз.
Отведя его к Маддалене, я разворачиваюсь и весь обратный путь чувствую мягкость его ладошки, лежащей в моей.
50
На этот раз дежурный в суде по делам несовершеннолетних пропускает меня без вопросов. Даже, подумав немного, называет доктором (в твоём городе это не учёный титул, а знак уважения):
– Пожалуйста, доктор, судья Сапорито вас ждёт, – и спешит вызвать мне лифт.
Закрыв за мной дверь, Томмазино возвращается за стол. Я тоже сажусь.
– Я, собственно, зашёл попрощаться.
Томмазино машинально приглаживает волосы, словно они до сих пор такие же буйные, как в семь лет.
– Что ж, неплохо! В прошлый раз ты сбежал, так ничего и не сказав.
В дверь робко стучат, появляется голова дежурного:
– Синьор судья, не желаете кофе? – в этом городе кофе тоже не напиток, а знак уважения. Томмазино отмахивается, и голова исчезает.
– А помнишь тех перекрашенных крыс? – спрашиваю я, разглядывая фотографии на столе.
Мрачное лицо Томмазино расплывается в улыбке:
– Такое забудешь!
– До отъезда мир подбрасывал нам сотни возможностей. Мы были всемогущи: могли даже крыс за хомяков выдать. А на обратном пути я уже сам в себя не верил. Волшебство разлетелось в клочья. Здесь у меня ничего не было, кроме мамы, там – всё остальное. Выбрав остальное, я стал тем, кем стал: маэстро Бенвенути, – я замолкаю, не знаю, как продолжить, и слова вдруг начинают литься сами, без моего участия. – Но остался и тем, другим, носящим одну с Кармине фамилию.
Не знаю, понимает ли меня Томмазино. Его жизнь была совсем иной. Ему не пришлось выбирать. У него на столе есть фотографии каждого, кто ему дорог.
– Он мог бы уехать со мной, – выдыхаю я. – Я ведь, как ты и говорил, единственный родственник. Поживёт у меня, пока ситуация не изменится. Или пока не выяснится…
– Я, конечно, рад, что ты передумал…