– Знаю, это непросто: я живу один, часто уезжаю… Могу же я хоть что-то для него сделать! Я всегда только брал от жизни, пора уже и отдавать… – Томмазино открывает рот, чтобы возразить, но я продолжаю: – Я не говорю, что это навсегда: хотя бы на несколько месяцев. Уедем вместе, потом поглядим…
– Амери, в этом нет необходимости. Его мать выпустили.
– Что?
– Она вчера вернулась домой.
– То есть обвинения сняты?
– Не совсем. Её отпустили под домашний арест, учитывая наличие несовершеннолетнего ребёнка. Пойдёт по более лёгкой статье.
– А Агостино?
– Пока ничего. Следствие продолжается, там видно будет. Но обвинения тяжкие.
– Наркотики?
Томмазино выглядит совершенно разбитым, будто в этом есть и наша вина: его и моя, поровну.
– Но как же мальчик? Разве можно доверять ребёнка?..
– Она его мать…
И что теперь делать? Я совсем запутался. Правильное решение снова ускользнуло. Мать вернулась домой – хорошо же, как ни крути. Но радоваться не получается.
– Я хочу с ней поговорить. Хочу сказать этой женщине, что она может звонить мне в любое время, я помогу. У тебя есть адрес?
Томмазино качает головой. Он не понимает. Ещё пару дней назад я этого ребёнка и знать не хотел, а теперь рвусь в бой. Но теперь, дав слово, моя рука уже начала строить планы на будущее. Так часто бывает – например, когда влюбляешься. Наконец Томмазино сдаётся и, сняв с полки над столом пухлую папку, записывает мне на липком жёлтом квадратике адрес и номер телефона.
Мы прощаемся так, словно завтра собираемся встретиться вновь: так прощаются давние друзья.
– Подожди-ка! Хочу тебе кое-что дать, – вспоминает он в дверях. – Решил поискать после твоего визита. Столько всего сразу всплыло… – и, порывшись в ящике стола, достаёт сложенный вчетверо листок. Потом разворачивает его, и на пожелтевшей бумаге возникают три набросанных карандашом детских головы: стриженная под горшок светлая, зловредно-рыжая и угольно-чёрная.
– Это же портрет, который нарисовал тот молодой человек в день нашего отъезда! – догадываюсь я.
– Держи, дарю. Вот, смотри, дата и подпись: товарищ Маурицио, помнишь?
Молча сложив листок, я пару секунд разглядываю ботинки, всё ещё удивляясь, что больше не чувствую боли. Потом медленно иду к двери. За окном ветер клонит верхушки деревьев в сторону моря. Погода меняется.
51
На тяжёлой двери тёмного дерева медная табличка с надписью: «А. Сперанца». Это ведь мог быть я, мой дом, моя жизнь! Однако, к счастью или к несчастью, это квартира Агостино. И его жизнь. Дурная трава и добрая, как ты говорила. Стучать не спешу: стою, представляю себе другого Америго – того, кто провёл эти годы в родном городе. Вижу его идущим по улицам, переулкам – такого же, как я, и всё-таки чуточку другого. Сложён иначе – жизнь заставила: более грузный, лысоватый, загорелый. Улыбчивый, рядом женщина – темноволосая, пышногрудая. Ремесленничает понемногу или на заводе… Хотя нет, он бы учился у сапожника, отца Мариуччи, как ты и хотела. Потом, повзрослев, открыл бы мастерскую: чинить, ставить набойки, подгонять по ноге – поскольку лучше всех знал, что значит влезть в чужие ботинки. Или начал бы сам, вручную, тачать обувь, открыл бы магазинчик. Дела бы плелись ни шатко ни валко – а может, наоборот, пошли бы в гору и он бы стал продавать свою обувь даже за границу. В Америку. И тебя бы в Америку свозил. Заботился бы о тебе.
Я почему-то не хочу жать на кнопку звонка – тихонько стучу костяшками пальцев.
– Кто там? – спрашивает изнутри женский голос.
– Меня зовут Америго, мы не знакомы… Я пришёл проститься с мальчиком.
За дверью слышно перешёптывание, потом женщина окликает сына: тот, наверное, смотрит в соседней комнате телевизор, – и наступает тишина. Стучу снова. Дверь приоткрывается – ровно настолько, чтобы я мог увидеть карие глаза, осунувшееся лицо и светлую чёлку.
– Простите, – говорит моя невестка, – я не могу вас впустить. Никого не могу впустить. Но Агостино мне о вас рассказывал…
– Можно на «ты», – говорю я, бросив на неё короткий взгляд.
– Розария, – кивает она, протягивая через щель руку. – Слушай, если хочешь, можешь немного погулять с Кармине: я выйти не могу.
Выскочив из квартиры, мальчик сразу хватает меня за руку.
– Дядя! – кричит он радостно, потому что на этот раз я сдержал слово.
– Не волнуйся, через часок я его приведу.
– Я и не волнуюсь, – она уже собирается захлопнуть дверь, но потом вдруг передумывает. Лицо у неё ещё молодое, только очень усталое, с тёмными кругами – должно быть, следами недавних событий. – И ты тоже не волнуйся. Это какая-то ошибка. Агостино – честный человек. Мы все порядочные люди.
– Да-да, конечно, я знаю, – смущаюсь я.
– Ничего ты не знаешь! – шипит она, приоткрывая дверь ещё чуть шире, и я вижу лежащую на косяке руку с остриженными почти под корень ногтями и длинными, тонкими, как у пианистов, пальцами. – Тебе до нас и дела-то не было! – ей приходится склониться ко мне совсем близко, чтобы не услышал мальчик, и я обнаруживаю, что глаза у неё вовсе не карие, а тёмно-зелёные.