Преодолев препятствия, которые мне ставила пани Грушевеньская, на другой день с утра я убежал в город. Улицы после ночной пустоты снова стали многолюдными. Полиции почти нигде не было видно. На Гороховой я встретил первую манифестацию с красными флагами. Манифестанты шли рядами, во всю ширину заполняя узкую улицу. Мне долго не удавалось присоединиться к ним — меня постоянно выпихивали на тротуар. Пели песни. Из соседней улицы выехал казачий патруль, но, не обращая на нас внимания, скрылся за углом. С каждой минутой число манифестантов увеличивалось — вскоре вся длинная Гороховая улица была заполнена черной толпой, медленно двигавшейся в сторону Невского. К полудню, пройдя весь Невский до Морской улицы, манифестация начала рассасываться. Оторвавшись от головной группы, я пошел домой, на Офицерскую. Около Литовского замка, бывшего в то время тюрьмой для уголовных, напирая на деревянные ворота, обитые железными полосами, стояла большая, в несколько сот человек, шумная и беспокойная толпа. С одной стороны она растекалась по Офицерской, с другой — по узкой набережной Крюкова канала. Вдруг, перед воротами замка, в том месте, где толпа была особенно плотна, сверкнула в воздухе обнаженная шашка. Вокруг образовалась пустота. В снегу на четвереньках стоял городовой. Он мотал головою, как будто стараясь вытряхнуть сор, попавший ему за шиворот. Так же внезапно, как она отхлынула, толпа, повинуясь движению невидимого режиссера, сомкнулась над городовым. Через несколько минут от нее отделились двое, тащивших длинный пакет, завернутый в серое казенное одеяло. Они шли не в ногу, и пакет толчками, неравномерно, раскачивался во все стороны. Громко завизжав на ржавых петлях, широко, на обе половины раскрылись темные ворота. Вскоре в черную, как кофе, толпу подлили струю молока: то там, то здесь замелькали юркие фигуры в светло-серых арестантских халатах. Один из арестантов пробежал мимо меня. Он держал под мышкой две буханки ситного хлеба, его веснушчатое рыжее лицо сияло восторгом. В воротах тюрьмы наспех сваливали всевозможную рухлядь, вытащенную из замка, старый, просиженный диван, стулья, полосатые матрацы, деревянные скамейки. Из канцелярии притащили поясной портрет Николая Второго в голубой Андреевской ленте. Портрет положили на самый верх костра. Почти одновременно с первыми языками пламени, резко, захлебываясь, затрещал пулемет. Толпа, охваченная паникой, бросилась врассыпную. Эхо выстрелов отдавалось в соседних улицах, создавая впечатление, что не один, а целый десяток пулеметов трещит в сером, морозном воздухе. Несколько человек упало на снег, их затоптали. Я был подхвачен общим потоком и втиснут в узкий пролет Александровского рынка. В течение нескольких минут я думал только об одном: как бы не поскользнуться и не упасть — обледенелая мостовая летела под ногами с непостижимой быстротой. Все тем же человеческим потоком, не останавливаясь, меня вынесло в открытый двор рынка и, протащив через новый узкий пролет, выкинуло в Минский переулок. Несколько шальных пуль низко просвистели над головой. Еще через минуту меня, все такого же безвольного и озабоченного только одним — как бы не поскользнуться и не упасть под ноги толпы, втиснули в мой собственный подъезд.
Когда вечером я снова вышел на улицу, все три этажа тюрьмы Литовский замок пылали весело и нежно — порозовел снег, порозовело низкое, густое небо, порозовели окружавшие замок здания. Издали через крыши доносились громкие крики и грохот выбиваемых грузовиками ворот, в казармах 2-го гвардейского экипажа: рабочие «снимали» еще не присоединившихся к революции матросов. Крики и треск сливались с веселым гудением пожара революцию уже нельзя было остановить. Через два дня от тюрьмы остались только зеленые, закоптелые, местами треснувшие сверху донизу каменные стены. В глубине журчал обледеневшим, но не замерзающим фонтаном порванный водопровод.
17
К отцу я попал второго или третьею марта. Длинные голубые полосы лежали на полу — кабинет был залит: солнцем. В косых лучах кружились желтые пылинки, внезапно пропадая в тени. На стене, сливаясь с темными обоями, висел отцовский автопортрет его недавно привезли из Финляндии. В стекле отражался угол письменного стола с разбросанными бумагами и голубое пятно ковра. На рабочем столе, у окна, стояла пишущая машинка с вставленным в нее недописанным листом бумаги. Я запомнил первые строчки:
«Праздник души, продолжавшийся три дня, кончился. В революцию вступило новое действующее лицо — пулемет».
Однако, когда я увидел отца, трудно было поверить, что для него действительно кончился праздник души: веселый и возбужденный, он казался помолодевшим на несколько лет. На Невском, видневшемся в конце Екатерининского канала, между серыми многоэтажными домами проходила многотысячная манифестация с красными флагами. Поднималось и падало нестройное пение «Марсельезы». Отец прислушался, отбивая такт рукой:
— Видно, что с тысяча девятьсот пятого года прошло много лет — уже разучились петь. А как пели в первую революцию!