Этим летом отец больше обращал на меня внимания. Мы часто уезжали вдвоем на лодке в море или па велосипедах в дальние, молчаливые прогулки. На велосипеде, преодолевая больное сердце, отец ездил отлично. Когда он твердо, с упором, так же как он ходил, нажимал на педали и разгонял свой легкий «Свифт», мне на моем «Эпфильде» бывало очень трудно угнаться за ним. Проехав двухпролетный деревянный мост, перекинутый через Черную речку, мы выезжали на дорогу, ведущую к форту Ино. Слева, между редкими дачами и широкими садами, просвечивало море, с другой стороны к самой дороге подходил темный, отгороженный косым забором сосновый бор. Воздух был полон запахом смолы и моря. Я следил за задним колесом отцовского велосипеда, за тонкою струйкой желтой пыли, вырывавшейся из-под серой дэнлоповской шины, и старался попасть в ритм движения — быстрый и ровный. Дорога, ведшая к форту Ино, находилась в ужасном состоянии: пока строилась железнодорожная ветка, все продовольствие и военное снаряжение доставлялось на подводах и на грузовиках, нещадно калечивших немощеное шоссе. С радостью мы сворачивали мимо таможенной сторожки по узенькой лесной тропинке и, лавируя между узловатыми сплетеньями сосновых корней, выезжали к морю, видневшемуся между хвойными ветками деревьев. Выехав на край широкого, многоверстного пляжа, отец легко спрыгивал с велосипеда и садился на обнаженных Зимними бурями серых корнях столетней сосны. Вдалеке, на юге, в голубом прозрачном тумане белел одинокий Толбухинский маяк и еле всплывал над поверхностью штилевого моря прозрачный Кронштадт с казавшимся издали воздушным золотым куполом Андреевского собора. На западе острые уступы форта Ино черным силуэтом врезались в бледный небосвод. Закурив и резким движением спрятав в карман кителя спички и кожаный портсигар, отец усаживался поудобнее. Он сидел тяжелый и хмурый, заложив по обыкновению ногу на ногу, но вместо привычных разговоров сурово отмалчивался от моих наводящих вопросов. Я любил, когда отец рассказывал о себе, о том, как он ездил на первобытном велосипеде с огромным передним колесом и маленьким задним, как на этой махине (правда, дорога шла под гору) ему удалось перегнать пассажирский поезд, как на ухабе отлетело заднее маленькое колесо и он описал в воздухе совершенно невероятное сальто-мортале, окончившееся, увы, в канаве с водой. Иногда он рассказывал о гимназии, о детских проказах — их было столько, что свободно хватило бы на троих уличных мальчишек, о том, как он ходил на высоченных ходулях и как однажды ночью, завернувшись в белую простыню, перепугал насмерть старушку, возвращавшуюся со свечой из церкви и принявшую его за привидение, реявшее в воздухе.
Молчание отца было мучительно и страшно: казалось, что молчит не только он один, — становилось беззвучным летнее море, знойно горело безветренное небо, молчали недвижные, как будто окаменевшие, деревья. Но это было не только отсутствием звуков — в молчании, сером и твердом как камень, таились невысказанные и невысказываемые мысли, немые слова окружали отца, и этот ухом не улавливаемый шум был особенно тяжел и мучителен. Невольно, не умея сопротивляться, я поддавался болезненному чувству томления, забывал о раскаленном песке, обжигавшем босые ноги, о запахе моря и солнца, о запыленных велосипедах, умолкал и не противился, когда отец, докурив папиросу, собирался ехать домой. По дороге отец продолжал молчать. На мосту, сойдя с велосипеда и облокотившись на низкие деревянные перила, он смотрел вниз, туда, где под нависшими над самой водой осинами, спокойно и медленно старый рыбак Вилли Бедный ставил конусообразные мережки для ловли миног. Вилли молчал, беззвучно текла летняя маловодная речка, вдалеке бесшумно, поднимая облако желтой пыли, катилась тяжелая телега.