В то время как в Европе юность обычно приводила к конфликту с отцом и к неизбежности бунта или подчинения (либо, как мы увидим в главе о Германии, сначала бунта, а затем подчинения), в американской семье, в целом, нет никакой необходимости в таком напряжении сил. Юношеские отклонения в поведении молодого американца не затрагивают, по крайне мере открыто, ни отца, ни проблему власти, а сосредотачиваются скорее на его сверстниках. Молодому человеку присуща делинквентная жилка, как и его деду в те дни, когда законы отсутствовали или не работали. Она может выражаться в неожиданных поступках, например, в опасном вождении машины или легкомысленном разрушении и порче чужого имущества — индивидуальной копии массового разграбления континента. Это неожиданно контрастирует с защитными механизмами аскетического самоограничения — пока не осознаешь, что проявляемая время от времени крайняя легкомысленность есть необходимое дополнение и предохранительный клапан самоограничения. И легкомысленность, и самоограничение «дают ощущение» самоинициированных; они подчеркивают тот факт, что босса-то нет, и значит нет надобности раздумывать. Наш молодой человек — антиинтеллектуал. Всякий, кто думает или переживает слишком много, кажется ему «подозрительным». Эта нелюбовь к чувству и мысли, в известной степени, производна от раннего недоверия чувственности. Она означает некоторую атрофию американского юноши в этой сфере и, кроме того, выступает типичным проявлением общей экспериментальности, нежелания погружаться в размышления и принимать решение до тех пор, пока результаты свободного исследования ряда шансов, возможно, не заставят его задуматься.
Если этот молодой человек посещает церковь и, как я предполагаю, является протестантом, то он находит среду, не предъявляющую высоких требований к его способности проникаться настроением проклятия или спасения, или даже простого благочестия. В жизни церкви он должен подтверждать себя открытым поведением, которое наглядно показывает послушание через самоограничение, таким образом заслуживая членство в братстве всех тех, чьи благо и удачу на земле узаконивает сам Господь Бог. Тогда принадлежность к церковной общине только облегчает положение, поскольку одновременно дает более или менее ясное определение социального статуса и статуса доверия в округе. И здесь социологи в своей несколько наивной и сухой критике «американской классовой системы», по-видимому, иногда упускают из виду существование в Америке исторической необходимости обретения в жизни округи и церковного прихода простора для форм деятельности, приемлемых для всех затрагиваемых ими индивидуумов. Что, в свою очередь, требует некоего изначального принципа отбора, достижения определенного единообразия. Без этого демократия просто не могла бы работать в США. Но социологи правы, указывая на то, что все же слишком часто членство в группах с более или менее ограниченным доступом, сектантство и идолопоклонничество, приводят к замыканию в скорлупе братского объединения, где скорее еще больше злоупотребляют привычками семейной жизни, чем взращивают какой-либо политический или духовный плод.
Церковная община становится фригидной и наказующей «мамочкой», а Бог — «папочкой», который под давлением общественности не в силах уклониться от обеспечения тех его детей, что оказываются достойными благодаря самоограничительному поведению, и соблюдению внешних приличий; тогда как первейшая обязанность братии — доказывать свою «платежеспособность» посредством соблюдения умеренности в обращении друг с другом и направления более энергичной тактики на «чужих».
Обсуждаемый здесь тип юноши не является и никогда не будет истинным индивидуалистом. Кроме того, было бы трудно указать любого подлинного индивидуалиста в пределах зоны его личного опыта, — если только им не окажется миф об отце его матери. Однако образ деда предается забвению, самосжимаясь с ходом времени, или, в лучшем случае, удерживается в состоянии ожидания до того дня, когда, став взрослыми мужчинами, эти юноши, возможно, сделаются «боссами», хозяевами чего-либо или кого-либо.
С такой индивидуалистической сердцевиной, осложненной к тому же ее передачей через мать, наш юноша не выносит профессиональных видов индивидуализма, проявляемого писателями и политиками. И не доверяет ни тем, ни другим — ибо они заставляют его испытывать неловкость, как если бы напоминали о чем-то таком, что ему нужно было сделать, но что конкретно — никак не вспомнить. Он не испытал или, точнее, не сталкивался ни с какой автократией, за исключением автократии собственной матери, которая к этому времени стала для него мамочкой в первоначальном и более сердечном смысле слова. Если же он и обижался на нее, то пытался это забыть.