-- Порох есть, -- ответил я, ободрившись и чувствуя к не мал человеку огромное доверие.
Он опять раскрыл рот и начал смеяться так, что в комнату вошли удивленные женщины.
-- Ты доволен, Александр? -- спросила какая-то новенькая, которой я еще не видел, и, продолжая смеяться, не мал человек ответил ей что-то не по-русски.
Всем сделалось необыкновенно весело, я увидел, что мама радуется, а серая старуха сияет всем ртом и причмокивает. Я опять-таки верхним чутьем почувствовал, что от этой серой старухи может поступать большая конфета: она была насквозь конфетная. Дело пошло как будто ничего.
Загадка
Странное дело: с тех пор прошло уже шестьдесят пять лет. Много утекло воды, и если бы Государь Николай Второй был жив, то он был бы такой старый, как я. Всю жизнь он был милостив и благосклонен ко мне, выручал меня в тягчайших обстоятельствах моей жизни. Мать моя после окончания своей воспитательной работы была назначена начальницей Василеостровской женской гимназии и имела свободный, почти семейный доступ к Государю. Надо только было позвонить к обер-гофмаршалу, и Государь принимал ее по первой просьбе, и если ей нужно было подождать, то ждала она не в приемной, а у него в кабинете, около его письменного стола. Он обыкновенно говорил:
-- Милая Диденька, посидите, пожалуйста, а мне нужно прочитать вот эти еще бумаги. Может, хотите покурить?
Он знал, что мать терпеть не могла табаку и всегда притворно сердилась на эти приглашения. Она уходила к окну, отворяла раму и садилась там, развернув газету, а государь опять шутил:
-- Вы там не очень-то на воздусях, а то протянет сквознячок, схватите насморк, чихать будете. А это как-то не походит к вашей должности. Не солидно.
-- А вы, Никенька, не отвлекайтесь, читайте скорее ваши бумаги, а то мне некогда.
-- В самом деле? Работы много?
-- Я думаю, что много.
-- Ну, ну, я сейчас. Ах, как они мне надоели, эти бумаги!
-- А чего это перо ваше так скрипит?
-- Просто паршивое перо. Некому досмотреть.
-- Следующий раз принесу хороших перьев.
-- А что вы думаете, Диденька? Буду очень благодарен. Опять начиналось шуршание бумаг.
-- Страшно медленно пишу. Это ваша вина, Диди. Это вы мне почерк ставили.
-- Медленно да четко, -- огрызалась мать,-- никто не скажет,
как курица лапой.-- А вот когда Витте читает мои письмена, то всегда криво улыбается, и мне кажется, что он думает: "бабий почерк".
-- И ничуть! -- вспыхивала мать. -- И ничуть! Я давала ваш почерк графологам.
-- Ну? И что?
-- Все в один голос сказали: ясная трезвая голова, всегда логическая. Скрытная.
-- Скрытная?
-- Да.
Молчание.
-- Да в нашем ремесле иначе нельзя, -- следует не сразу ответ. -- Ну вот готово. Перекочевывайте сюда, Диди. В чем дело? Опять прошения? Опять по мою душу? Много? Все многосемейные? Нравоучение?
Он сам берет из материнских рук ридикюль и начинает доставать оттуда вчетверо сложенные бумаги. Мать начинает жаловаться на табачный дым.
-- Да разве это дым, Диди? Это же ладан, -- говорит, шутя, Государь.
-- Стыдно называть ладаном эту гадость! Ладан -- священная вещь.
-- Ну-ну, не буду. Сколько там душ?
-- Да вот у этой пять.
-- Пять? Ну дадим ей пять тысяч.
-- Много, ваше величество. Куда столько?
-- Какая вы жадюга, Диди! Что ж, царь не может дать бедной женщине пяти тысяч?
-- А я говорю -- много.
-- А я в порядке высочайшего повеления приказываю вам всеподданнейше молчать.
Мать в притворном испуге зажимала рот, а Государь говорил:
-- Ага! Когда-то я вас боялся, а теперь вы дрожите от раскатов моего голоса. Времена меняются, Диди? А?
Начальница гимназии, по закону, не имела права освобождать учениц от платы. Она должна была представлять их прошения в Опекунский Совет Ведомства Императрицы Марии, со своим заключением, и только из Опекунского Совета получалось распоряжение: освободить от платы или нет. Мама моя никогда этого не делала. Она эти прошения сохраняла у себя и при поездке к Царю брала их с собой. Царь самолично брал у моей мамы ридикюль, вынимал оттуда все прошения и на каждом из них писал сумму, какую она находила нужным дать той или другой семье. Затем подсчитывал общую сумму денег, и на этом работа его кончалась. У матери было такое впечатление, что ему нравилось отвлечься от больших деловых забот и заняться такими пустяками. В конце беседы он, всегда шепотом, просил никому ни слова не говорить о его помощи.
Мне доподлинно было известно, что за все 22 года деятельности моей мамы как начальницы гимназии ни одно прошение об освобождении от платы не было представлено в Опекунский Совет. Это порождало удивление этого Ведомства, куда ежегодно от всех женских гимназий поступало огромное число таких ходатайств. Но мама моя, памятуя приказ Царя, никогда и никому не говорила, что это дает он.