Конь захрипел, выгнул шею, словно танцуя, поднялся на дыбы. Белая пена мыльными хлопьями упала с его губ на снег. Еще минута, и взбешенный конь опустит копыта на голову Кланькиного отца. Но произошло неожиданное. Закрытые наглухо до сих пор ворота распахнулись, с фабричного двора на улицу хлынули ткачихи.
— Первая смена! — радостно прокатилось по толпе.
Среди вышедших женщин я увидела мать, Дуню Черную, бабушку Бойчиху.
— Назад! — закричал офицер. — На работу!..
Под казаками забесновались кони, сорвались с места, ринулись наперерез вышедшим ткачихам. Я вскрикнула и кубарем скатилась с дерева.
К матери мне пробраться не удалось. Какой-то кудрявый старичок, схватив меня за руки, оттащил в сторону. Где-то зазвенело разбитое стекло, кто-то отчаянно вскрикнул. Заметались кони и люди. С офицера слетела папаха, в воздухе раздался свист нагаек. Перед моими глазами мелькнул и пропал серый заячий воротник материнской жакетки, бабушка Бойчиха с занесенной над головой палкой, красивое, побледневшее лицо Дуни Черной.
Толпа заревела и распалась. Все побежали. Потом рядом со мной очутилась мать. Лицо ее было бело, платок с головы слетел, растрепавшиеся косы рассыпались по спине.
Остановились мы на пригорке. У ворот толпы уже не было. Она как будто растаяла. На снегу валялись шапки, обрывки одежды и чья-то сломанная палка. Казаки ровным строем оцепляли ворота.
Без отца
Мы уже не живем на Мотылихе. После того памятного утра, когда все собрались у ткацкой, мать не работала шесть дней. А на седьмой, как только вновь задымили фабричные трубы, в барак пришел Зот Федорович и переселил нас в Николаевскую казарму (пока стояла фабрика, смотритель в барак не заглядывал).
Теперь вместо комнаты мы с матерью занимаем угол, где стоят кровать и одна табуретка. В нашем же углу живет дедка Степа — румяный седовласый балагур. Это он вытащил меня из толпы, когда налетели казаки. Днем дедка Степа делает гробы, а по ночам, закутавшись в рваный полушубок, сидит у дверей казармы — сторожит, чтобы не входили посторонние.
За занавеской, занимая всю другую половину комнаты, проживает тетка Груша с ребенком. Совсем недавно она ушла из ткацкой и теперь не работает. Тетка Груша принимает в заклад вещи. Она ничем не брезгует, берет все. Мужчины тайком от семьи тащат ей одежду, ботинки, детские платья, платки и даже игрушки. Соседки ее ненавидят и прозвали Зубатихой. Не проходит дня, чтобы какая-нибудь из них не заходила к нам и не ругалась.
— Отдай, Аграфена, ведь последнее платьишко непутевый вытащил из сундука! И что у тебя, сердца, что ли, нет? В ткацкой ты путем не робила, все от тебя плакали, и здесь ты нам житья не даешь?.
Но ни просьбы, ни угрозы не помогают. Тетка Груша никого не боится. К ней часто заходит Зот Федорович, и они подолгу шепчутся за занавеской.
По утрам тетка Груша уносит куда-то большой узел тряпья. Возвращается вечером, и тогда мы слышим, как за пологом звенят медяки, подсчитывается выручка за проданное. Тетка Груша собирается открыть лавочку и копит деньги. Я ее боюсь. Она высокая, костлявая. Большие зубы выступают вперед, голос, как у мужчины, грубый, требовательный. Она моя хозяйка. Я нянчусь с ее ребенком. С тех пор, как мы переехали сюда, я перестала ходить в школу.
Когда заходит ко мне Лиза и рассказывает о классных новостях, мне снова хочется быть в школе. Но едва я вспоминаю, что там отец Андрей... «Нет, уж лучше с Полькой буду нянчиться», — решаю я, вздрагивая всем телом.
Польке скоро два года, но она еще не ходит. Из-под короткой, вечно мокрой рубашки огромным барабаном выпирает живот. Похожая на арбуз голова с редкими волосенками качается на тонкой, длинной шее. Я таскаю ее весь день. К вечеру болит спина и ноют руки.
Сейчас Полька заснула. Опустив на стол голову, дремлю и я.
На постели стонет моя мать. Она совсем разболелась. Этой ночью у нее пошла горлом кровь. За занавеской точно заведенная, ругается тетка Груша. Дедка Степа только что пришел с ночного дежурства.
— Да потише ты, божья душа! — говорит он. — Девчонку разбудишь, да и больная только что задремала.
— Больная! — ворчит тетка Груша, появляясь на нашей половине. — А мне какая корысть от этого? Одна зараза от них. Чего доброго, помрет — крутись тогда с ее отродьем-то!
Она, ругаясь, увязывает в рваную скатерть платья, тарелки, платки. Старое детское одеяльце никак не укладывается в узел, и хозяйка, злобно ворча, запихивает его коленом. Наконец она уходит. В комнате становится тихо. Дедка Степа хмуро смотрит на дверь и отплевывается.
— Ушла — сразу просторнее стало! И впрямь Зуба-тиха. Уж коли наши бабочки прозовут, так не ошибутся. Вот для кого бы я с радостью домовинку сготовил и гвоздей не пожалел бы! Хуже фабричного угара. Из того хоть варежки да носки бабы вяжут..,.
Дедка Степа садится рядом со мной, гладит по голове. От него пахнет свежими сосновыми стружками и клеем.
— Эх ты, горемычная!
Он, кряхтя, встает, подходит к постели матери: