На Кузьмичиху было страшно смотреть. Бледная, с глазами, запавшими в черноту, и трясущимися посеревшими губами, она рвала ворот кофты и, задыхаясь, выкрикивала:
Кляну, всех кляну! И бога и демона! И власть эту окаянную!
А ты постой, постой, Кузьмичиха! — гладил ее по рукаву Прокофьич.— Постой грешить-то. Власть-то от бога, ему и служить.
Да, в лоб ее стегани, эту власть! — подскочил на костылях Перегудов.— Выходит, опять воевать?! Гибни, мужик, калекой оставайся! А за что?! — Выпустив из-под руки костыли, он оперся на стол, и глаза его заметались, будто разыскивая что-то.— Похоже, не то я сказываю? — растерянно спросил он и тут же тряхнул головой.— Нет, как раз то самое. Значится, во властях во временных теперь Керенский. А кто он? Чуется, не мужик и не рабочий человек. И решение мое такое: смещать эту временную власть, как и царя сместили!
Правильное решение! — одобрительно воскликнул Андрей Филимонович, хлопая по плечу Перегудова.— При таком решении, Коля, не годится расстраиваться. Садись. Почитаем сейчас про иное—про то, как ее, эту временную, смести к бесу! — Он выхватил из-за борта слегка помятую газету и развернул ее.— «Правдой» называется эта газета,— нахмурив брови, глухо сказал он.— Керенский запрет на нее наложил, а людей, что в ней пишут, в тюрьмы, как и при царе. Ну, про это потом, а сейчас на-ка, молодой человек! Голос у тебя внятный, и читаешь ты без спотычки.— И Андрей Филимонович протянул мне газету.
Я читал долго. И тишина была такая, что временами казалось, будто в горнице никого нет, все ушли.
Из Мавринки выехали в добрый полдень. Перегудов ни за что не хотел отпустить нас без угощения. Агаше приказал затевать блинцы, Кольке — умереть, а курицу изловить.
—За все доброе, что вы в Мавринку привезли, я бы и барана повалил, Данил Наумыч. Да ишь, не мемекает баран-то. Пока воевал, Агаша моя все прожила, одну чистоту оставила.
Как дедушка ни отговаривался, Перегудов настоял на своем. За столом требовал не оставлять в мисках и маковой росинки, а сам пробавлялся сухариками с молоком, весело уверяя, что от сухарей мало-помалу нога отрастает.
—Бают, от блинцов скорей бы отросла, да ишь, у меня промеж кишок осколок от снаряда гуляет. Часом не утерпишь, хватишь чего-нибудь с жир>ком, он, подлец, так-то во мне заколобродит, что я кричу, а Агаша и того пуще. Криком только и спасаемся. Ей-ей!
Когда прощались, он еще раз заверил дедушку, что в Пе-рекопное выедет завтра на зорьке.
Тоже ж живут там, как кроты в земле. Слышат, а что к чему, не поймут. Отвезу им газетки-то правдашние. Вроде бы и я заодно с тобой революцию развозить стану. А чего же? Жизнь моя на короткой стежке топчется, но до краю-то ее, гляди-ка, чего ни есть и сотворю. Григорию Иванычу скажи: Николай Перегудов последнего креста еще класть не собирается. Поживет еще он.
Просторной души человек,— покачивая головой, сказал дедушка, когда мы выехали за ворота.
А я уезжал с чувством теплого, сердечного уважения к Пе-регудову. Больной, искалеченный, а не унывает, сеет вокруг себя живое, забористое веселье. Хотелось хоть капельку быть похожим на него.
По пути мы заехали за Андреем Филимоновичем. Он кинул в задок фургона небольшой старенький чемоданишко, потеснил Серегу и, забирая у него вожжи, сказал:
—До Ершей я за кучера.
—Сильно коней не гони! — недовольно бросил Серега. Но лошади, видимо, застоялись, без понукания дружно
взяли ровную рысь, и скоро Мавринка скрылась за пологим холмом. Началась степь. Равнинная и пустынная, она млела под солнцем, ослепляла своим простором. А там, где ее края сливались с небом, текло и подрагивало серебристое марево.
Дедушка, не спавший больше суток, вытянулся во всю длину фургона и уснул. Мне тоже дремлется. Я давно налюбовался степной пестротой: разливами золотистых пшениц, возникающими и исчезающими по низинным местам миражами, похожими на озера. Все это было мне давным-давно знакомо.
Сереге степь в диковинку. Он то и дело спрашивает Андрея Филимоновича и, удивляясь его ответам, восклицает:
Ух ты, дела-то какие! Значит, она как от Волги взялась, так и пошла, и пошла!..
Так и пошла на тысячи верст.
Ух ты! Вот бы нам под Рядное хоть вон энтот краешек с низинкой. Ой и зажили бы наши мужики!
Ишь чего захотел! Краешек тот с низинкой — вечный участок богача Жулидова. Он с ваших мужиков за него шкуру от маковки до пят сдерет.
А он кто? — интересуется Серега.
Человек, конечно,— безразлично отвечает Андрей Филимонович.— Ни разу его не видал, а люди говорили, старик древний, ходить не может, на коляске его по комнатам возят...
Я слушаю и не слушаю беседу Сереги с Андреем Филимоновичем, думаю о том, как мы приедем в Осиновку, как нас встретят Поярковы, Акимка...
Фургон широко и плавно заколыхался, дорога под колесами загудела, а в лицо пахнуло прохладой и запахом болотной травы. Пересилив дрему, я открыл глаза. Мы ехали по плотине под тенью раскидистых верб. Из-за мохнатых стволов и кучерявых зарослей ивняка сквозила сизая гладь воды, под пологим скатом слева стлалась широкая низина, а по ней паслось пестрое стадо.